Но на этот раз дело стало развиваться не по анекдоту,
Произошла заминка.
Один ли Эренбург отказался подписать «Письмо в редакцию» или нашлись еще два-три строптивца — точно сказать нельзя. (В «Источнике», где было опубликовано НЕ ТО ПИСЬМО, к тексту его было сделано такое примечание: «По некоторым сведениям, наряду с И.Г. Эренбургом отказались подписать письмо генерал Я.К. Крейзер и певец М.О. Рейзен».)
Что же касается Эренбурга, тут — не слух, не версия. Как говорится, «это не факт, это действительно было».
Дотошный историк Костырченко, много сил потративший на разоблачение «депортационного мифа», попутно, вскользь, мимоходом разоблачил еще и этот, связанный с именем Эренбурга.
Оказывается, тот факт, что Эренбург так и не поставил свою подпись под тем роковым письмом, — тоже не более чем миф. Красивая легенда.
Сомнения писателя дошли до всесильного адресата, который тем не менее не позволил ему уклониться от исполнения номенклатурного долга. Так под обращением наряду с прочими появился и автограф Эренбурга.
На подписном листе к обращению в редакцию «Правды» (РГАНИ — фонд 5. Оп. 25 — Д. 504. — Л. 177–179) имеются также оригинальные автографы С.Я. Маршака, B.C. Гроссмана, М.О. Рейзена, М.И. Ромма, Л.Д. Ландау, И. О. Дунаевского и многих других видных деятелей еврейского происхождения.
Несмотря на все эти скрупулезно точные и потому, казалось бы, неопровержимые указания на номера архивных фондов, описей и листов, в подлинность этих документальных свидетельств я не поверил. И решил дли себя, что не поверю до тех пор, пока не увижу пресловутый эренбурговский «автограф» собственными глазами.
Однако поверить — вернее, признать несомненность самого факта — пришлось.
Начать с того, что его подтвердил (сперва в разговоре со мной, а потом и в той своей работе, на которую я уже ссылался) Борис Фрезинский:
А.Я. Савич, вдова ближайшего друга О.Г. Савича, рассказывала мне, что, когда в те самые февральские дни 1953 г. они были в московской квартире Эренбургов, И.Г. срочно вызвали в «Правду». Уезжая, он сказал Савичам: «Не уходите», и они остались ждать его возвращения. Эренбург вернулся поздно и совершенно подавленный. Он сказал, вытирая лоб (что делал всегда в минуты сильных переживаний): «Случилось самое страшное — я подписал…» Рассказав это, А.Я. Савич поняла, что я ее рассказу не поверил. Зная черновики письма Эренбурга Сталину, я действительно не мог принять этого рассказа А.Я. Савич и потом даже не включил его в беловую запись ее воспоминаний. «Боря, вы мне не верите? — печально спросила А.Я. Савич. — Я помню это, как сейчас». Лишь теперь, когда стало известно, что Эренбург подписал второй, существенно отличный от первого, вариант коллективного письма, я понимаю, что письмо Эренбурга Сталину и рассказанное Алей Яковлевной не противоречат друг другу, и мне грустно, что я уже не могу сообщить ей об этом… Это письмо подписали и те, про кого существует устойчивый слух, что первое письмо они не подписывали, — Рейзен, Крейзер, Ерусалимский.
На самом деле, как оказалось, все было не совсем так.
Три года спустя, после того как автор этого умозаключения увидел оба варианта «обращения» своими глазами и внимательно их проанализировал, он вынужден был слегка его скорректировать.
…Должен признать: мое прежнее утверждение — что Эренбург подписал вторую редакцию, а никак не первую — было неверным, сделанным до того, как я смог увидеть хранящиеся в РГАНИ документы. Они убедили меня в том, что подпись Эренбурга стоит под первой редакцией «обращения»… Несомненно убедительными можно считать факт передачи письма Сталину через Шепилова и то, что через несколько дней Эренбургу позвонил Маленков и пригласил его на Старую площадь, где беседовал с ним в присутствии Кагановича и в ходе беседы передал решение Сталина о необходимости подписи Эренбурга под «обращением»… Именно подпись под первой редакцией, поставленная после этого Эренбургом, объясняет его подавленное состояние, о котором мне рассказывала А.Я. Савич, видевшая писателя, когда он вернулся домой в тот день. Эренбург мог подумать, что его письмо не сработало, что Сталин к его аргументам не прислушался. Между тем последующие события говорят о том, что Сталин продолжал думать об этом письме, причем нараставшие за рубежом протесты в связи с «делом врачей» подтверждали правильность доводов Эренбурга. В итоге Сталин пришел к выводу, что топорный текст первой редакции «обращения» политически преждевременен, и дал указание подготовить другую, существенно иную, «мягкую», редакцию «обращения» евреев в «Правду». Возможно, он сам и надиктовал Шепилову ключевые фразы.
Верный своим принципам и своей натуре, вождь все-таки дал ему понять, что нечего валять дурака: выделиться наособицу из общего списка он не позволит никому. (Не позволил, как мы уже знаем, даже Кагановичу.)
Не знаю, как Каганович, но Эренбург, подписав «обращение», конечно, чувствовал себя опоганенным. Но теперь он, по крайней мере, мог быть уверен, что сделал все, что было в его силах, чтобы остановить безумие.
Боря Слуцкий однажды спросил меня (он любил задавать такие неожиданные «провокационные» вопросы):
— Как, по-вашему, кто правильнее прожил свою жизнь: Эренбург или Паустовский?
Я ответил, не задумываясь:
— Конечно, Паустовский.
— Почему?
— Не выгрался в эту грязную игру, был дальше от власти. Не приходилось врать, изворачиваться, кривить душой.
В тот момент я не вспомнил, что и сам Эренбург однажды сказал: «Людям, страдающим морской болезнью, советуют глядеть на берег. Меня не укачивает на море, но не раз меня укачивало на земле. Тогда я старался хотя бы издали взглянуть на Константина Георгиевича Паустовского».
Не знаю, помнил ли это эренбурговское признание Слуцкий. Но от меня он наверняка ждал именно того ответа, который услышал. И у него уже заранее было готово возражение.
— Нет, вы не правы, — покачал он головой. — Конечно, Эренбургу приходилось идти на компромиссы. Но зато скольким людям он помог! А кое-кого так даже и вытащил с того света…
Тогда я, конечно, остался при своем мнении. (Он, разумеется, при своем.)
Но сейчас я подумал — а что, если бы он спросил меня:
— Как, по-вашему, кто правильнее прожил свою жизнь — Эренбург или Гроссман?
Тогда я — это уж точно! — без колебаний ответил бы:
— Конечно, Гроссман!
Но сейчас, думая о той роли, которую Илье Григорьевичу случилось сыграть в тот роковой миг нашей истории, я уже не могу с такой уверенностью ответить на этот вопрос.
Да, Гроссман был свободнее. Он не звал слепоту находкой. Когда прозрел, написал обо всем, что увидел, узнал, понял. И дорого за это заплатил.
А Эренбург не хотел глядеть этой страшной правде в глаза. До последнего дня своей жизни оставался «в игре», «подвывал и даже лаял».
Но Гроссман в смятении подписал то ужасное, первое письмо. А Эренбург поступил так, как поступил.
И дело тут совсем не в том, кто из них оказался морально выше. Или — скажем так — чье моральное падение было глубже: Гроссмана ли, который уступил силе и сдался, или Эренбурга, который, «наступив на горло собственной песне», заставил себя, сочиняя письмо Сталину, «взять в рот» все эти гнусные казенные слова, вспоминать и изобретать все эти фальшивые, лживые аргументы.
И то и другое было одинаково тяжело и одинаково противно.
Но, в отличие от Гроссмана, Эренбург не только ясно увидел, «куда влечет нас рок событий», но и попытался если не остановить, так хоть задержать это стремительное скатывание страны к самому краю пропасти. И кто знает, что произошло бы за те две недели, если бы Сталину не донесли, что произошла «заминка», и если бы он не прочел это «лакейское», как презрительно обозвала его моя жена, эренбурговское письмо.
Весь этот страшный узел развязала, конечно (лучше сказать — разрубила), внезапная смерть Сталина. И нередко поэтому мне приходилось слышать — чаще от старших моих современников, — что в дело вмешался Бог.
Профессия русского Бога не синекура, однажды сострил Тютчев. Профессия еврейского Бога егце меньше похожа на синекуру: Ему то и дело приходится проявлять свою божественную волю, чтобы в очередной раз спасти от гибели свой «избранный народ».
Но орудием исполнения своей воли Господь избирает людей.
В одной — лишь недавно опубликованной — поэме моего друга Эмки Манделя (она называлась «Начальник творчества»; по каким-то своим соображениям он ни в эмиграции, ни в России — в новые времена, когда это уже было возможно, — не хотел ее печатать) главный ее герой, партийный функционер «среднего звена», вот этот самый «начальник творчества» не верит в естественную смерть вождя:
— Тут козни кроются во мгле.
Не досмотрели, грех наш тяжкий…
Как будто сам собой в Кремле
Не мог скончаться старикашка.
Как будто может лёт годов
Застыть. Как будто смерть пуглива.
Подозревал он месть врагов
И даже руку Тель-Авива
И клялся — с каждым днем лютей, —
Что тут враги. Сумели ж, черти!
И — зря. К позору всех людей