Случай Эренбурга — страница 48 из 76

Вождь умер собственною смертью.

Все-таки вряд ли это было так.

Не стану апеллировать ни к знаменитой книге Авторханова «Загадка смерти Сталина», ни к трудам других историков, пытавшихся доказать, что Сталину помогли умереть его соратники. Скажу только одно: версия эта безусловно заслуживает самого серьезного и внимательного рассмотрения.

Как я уже говорил, «Дело врачей» было — по замыслу Сталина — прологом новой грандиозной чистки партийной верхушки. Об этом достаточно ясно говорило уже само «Сообщение ТАСС», появившееся в «Правде» 13 января. Как там было сказано, арестованные врачи признались, что после убийства Жданова и Щербакова они собирались умертвить маршалов Василевского, Говорова и Конева, генерала Штеменко и адмирала Левченко. Но там не было ни слова о том, что они должны были убить Маленкова, Берию, Хрущева, Жукова, Булганина.

Намек был достаточно ясный.

А в передовой «Правды», написанной — или продиктованной самим Сталиным (там легко угадывался его почерк), говорилось совсем уже прямо:

Что же касается вдохновителей этих наймитов-убийц, то они могут быть уверены, что возмездие не забудет о них и найдет дорогу к ним, чтобы сказать им свое веское слово.

Трудно поверить, чтобы «соратники» вождя не поняли, что это зловещее предупреждение адресовалось не какому-то там мифическому «Джойнту», а прямо и непосредственно им. Все они были «ребята практикованные», сами прошли сталинскую криминальную школу — в отличие от Каменева, Зиновьева, Бухарина, Рыкова и других «лохов» из «ленинской гвардии».

Так что жизнь и смерть вождя были для них вопросом их собственной жизни и смерти.

Но могло, конечно, случиться и так, что вождь все-таки умер «собственною смертью».

ВДРУГ ВСПОМНИЛОСЬ

Мой дружок Камил Икрамов (сын секретаря ЦК Узбекистана Акмаля Икрамова, расстрелянного вместе с Бухариным), юность которого прошла в сталинских лагерях, среди множества совершенно замечательных лагерных историй рассказал мне такую.

Всех, с кем ему привелось там отбывать свой безразмерный срок, судили за шпионаж. Вряд ли надо объяснять, что на самом деле шпионами они, конечно, не были.

Но случилось так, что среди этих мнимых шпионов оказался один настоящий. То ли румынский, то ли венгерский, то ли еще какой…

И вот этот настоящий шпион время от времени говорил:

— Вам-то хорошо. В пятьдесят третьем году Сталин умрет, и всех вас выпустят на свободу. А мне и дальше сидеть…

Мнимые шпионы над этой его постоянной присказкой только посмеивались.

— Да откуда ты взял, что Сталин умрет именно в пятьдесят третьем году? — иногда все-таки спрашивал у него кто-нибудь из них. И тогда, пожимая плечами, он отвечал:

— Помилуйте, да ведь это же известно!

И объяснял, что в каком-то там — сейчас уже не помню, в каком именно, — году у Сталина был первый удар. В 49-м, когда ему стукнуло 70 и его чествовали, а он не произнес в ответ на приветствия ни слова, — второй. (Потому и не произнес ни слова, что после перенесенного инсульта к нему еще не вернулся дар речи.) А в 53-м, во всяком случае, не позднее 53-го, последует третий удар, которого он, конечно, не переживет. Там, у них, на Западе, это всем известно. Ну, может быть, не всем, но для него, профессионального разведчика, это никакой не секрет и никакая не тайна.


Не знаю, может быть, Камил все это и выдумал. Или это одна из тех лагерных баек, которыми тешили себя несчастные замордованные зэки.

А может быть — чем черт не шутит! — там, у них, на Западе, в ихних шпионских кругах, и в самом деле давно уже рассчитали, что Сталин не переживет 53-го года.

Но даже если вождь и в самом деле «умер собственною смертью», одно несомненно: когда случился с ним этот предугаданный западными спецслужбами третий удар, соратники, безусловно, помогли ему отправиться на тот свет.

Это признает даже его дочь Светлана, ни на грош не верившая в заговор и насильственное умерщвление отца.

…73-летнему старику с повышенным кровяным давлением безусловно помогли помереть тем, что оставили его в состоянии удара без врачебной помощи в течение 12 (или больше…) часов. Да еще волокли в другую комнату.

Что взрослые люди не поняли простого факта, что это был удар, — никогда не поверю. Признаки были налицо: паралич, потеря речи и сознания.

Светлана Аллилуева.

Письмо Роману Гулю 12 янв. 1977 года.

В кн.: Роман Гуль. Я унес Россию. Т. 3.

Так что, если даже и впрямь в дело вмешался Бог, орудием Господней воли, как и во множестве других подобных случаев, все-таки были люди. И одним из этих орудий выпало стать Эренбургу.

Письмо Эренбурга «на высочайшее имя», как я уже не раз говорил, было написано 3 февраля. Сталину оставалось жить еще целый месяц.

За этот месяц могло случиться многое. Но вот произошла какая-то заминка. Что-то случилось. Решено было изменить — нет, не генеральный план, конечно, а всего лишь тактику. Стремительный, бешеный ход событий задержался всего лишь на какие-нибудь две-три недели. Но эти две-три недели решили всё.

Смерть, уже занесшая свою косу над головами миллионов людей, отступила.

РОССИЯ — РОДИНА МАМОНТОВ

Я уже говорил, что задолго до моего личного знакомства с Ильей Григорьевичем, еще с юности, у меня было такое чувство, что я с ним связан какими-то особыми узами. Была, например, ни на чем, в сущности, не основанная уверенность, что, если вдруг понадобится обратиться к нему с какой-нибудь важной просьбой (не личного, а общественного характера), МНЕ он не откажет. Именно этим чувством был продиктован мой порыв кинуться к Эренбургу, требуя от него, чтобы он ответил на гнусную шолоховскую статейку о псевдонимах. И позже, уже в иную эпоху, сразу пришедшая в голову мысль именно к нему обратиться с просьбой подписать письмо в защиту Синявского и Даниэля.

Тут я должен сказать, что эта мысль пришла в голову не только мне. И даже мне — не первому. Первой, сколько мне помнится, была Вика Швейцер. А ездили к Эренбургу с просьбой подписать это письмо Сарра Бабенышева и Рая Орлова. И он подписал. Правда, не сразу, а выдвинув — в ультимативной форме («иначе не подпишу») — требование, чтобы в текст письма была внесена довольно существенная оговорка: «Хоть мы и не одобряем…» Что то в этом роде[4].

Этот его ультиматум дал повод многим моим друзьям покатить на него очередную бочку.

Впрочем, почти все они (за редкими исключениями) и раньше относились к Эренбургу прохладно. Некоторые прямо говорили, что недолюбливают его, и это меня не удивляло и даже не сильно задевало. Но отношение к нему Шурика Воронеля, с которым мы однажды заговорили на эту тему (как раз вот в связи с тем письмом в защиту Синявского и Даниэля), меня поразило.

Имя Шурика уже мелькнуло на этих страницах. Но тут настало время сказать о нем чуть подробнее.

* * *

Когда я впервые читал «Люди, годы, жизнь», самым интересным для меня там были «люди». Что ни говори, подумал я тогда, а портреты современников у Эренбурга получились выразительные. Особенно, помню, очаровал меня тогда нарисованный им портрет Андрея Белого. Даже не весь этот эренбурговский очерк, а самое его начало:

В кафе «Прагер-диле» иногда приходили русские писатели. Разговоры между ними были шумливыми и путаными; и кельнеры никак не могли привыкнуть к загадочным завсегдатаям Однажды Андрей Белый поспорил с Шестовым, говорили они о распаде личности, и говорили на том языке, который понятен только профессиональным философам. Потом настал роковой «полицейский час», в кафе погасили свет, а философский спор не был закончен.

Как забыть последующую сцену? В створках вращающейся двери кричали Андрей Белый и Шестов. Каждый, сам того не замечая, толкал вперед дверь, и они никак не могли выйти на улицу. Шестов, в шляпе, с бородой, с большой палкой, походил на Вечного жида. А Белый неистовствовал, метались руки, вздымался пух на голове. Старый кельнер, видавший виды, сказал мне: «Этот русский, наверно, знаменитый человек…»

Вот как надо писать! — завистливо подумал тогда я. Всего несколько строк, а как много сказано. В сущности, портрет уже готов. А главное, сразу — одной короткой пластической сценой — выявлен не только внешний облик, но и самая суть рисуемого образа.

Научиться этому умению, наверно, нельзя. Им надо обладать. Ну а кроме того, в данном конкретном случае Эренбургу просто повезло: увидав такую картину, трудно было ее забыть. Ну, а уж вспомнив, как было не превратить ее в символ, в своего рода ключ к постижению самой сути того человеческого характера, который ему предстояло изобразить.

Позавидовал я, стало быть, не только — и даже не столько — таланту Эренбурга и его писательскому мастерству, сколько тому, что перед ним оказалась такая великолепная натура. И тогда с грустью подумалось, что мне вряд ли когда-нибудь выпадет такое везение.

Но вот оказалось, что такой случай и мне вроде представился.

Только я подумал, с чего бы мне начать мой рассказ о Шурике Воронеле, как —

ВДРУГ ВСПОМНИЛОСЬ

Ясное, солнечное коктебельское утро. Мы идем к горе Волошина, чтобы взобраться на ее вершину, к легендарной могиле легендарного поэта. Мы — это человек пятнадцать, компания довольно пестрая. Всем жарко. Но некоторые стараются все-таки идти быстрее, чтобы успеть вернуться назад до наступления полуденного зноя, а другие — еле плетутся. В результате образовалась длинная цепочка, хвост которой нам, идущим впереди, почти не виден. А впереди — мы с Шуриком. Увлеченные спором (тут надо сказать, что ни на день, ни на час, ни на минуту не прекращающийся спор был тогда постоянным состоянием нашего общения. О чем мы спорили? Да обо всем на свете… В том числе, конечно, и об Эренбурге, мемуары которого тогда б