Случай из практики — страница 15 из 49

нашел и вернул книжку нетронутой, но мама все равно чувствовала себя совершенно униженной. Когда мы вышли из магазина, она завела меня в переулок и отшлепала по попе. В тот вечер за ужином она рассказала обо всем отцу, особо подчеркивая, как ей было за меня стыдно. Отец меня не ругал, только сказал мягким голосом, что я должна постараться не огорчать маму. На следующий день перед сном я нашла под подушкой маленький пакетик фруктовой помадки.

Вскоре после этого случая мама приобрела детскую шлейку. Эта была конструкция из тонких белых кожаных ремешков, которая надевалась мне на грудь, а к ремешкам на спине крепился поводок наподобие конской уздечки. Я уверена, что мама купила эту шлейку вовсе не из-за страха, что я убегу и потеряюсь. Просто ей не хотелось вновь испытать то унижение, которое ей пришлось пережить в «Вулворте». Еще много лет, желая предостеречь меня от необдуманных поступков, она говорила мне так: «Нам не нужен еще один «Вулворт», верно?» Со временем эта присказка так прочно вошла в наш семейный жаргон, что никто уже даже не помнил, откуда она появилась. Она превратилась в универсальное предостережение против всякого действия, грозящего неприятными последствиями. Только когда мои школьные подруги начали поглядывать на меня с недоумением, если я произносила при них эту фразу, я поняла, что больше так никто не говорит.

Но я надолго запомнила эту шлейку. Если мама хотела меня наказать, то результат получился прямо противоположным. Мне нравилось ощущение ремешков на груди, и на прогулках я нарочно старалась отбежать подальше от мамы, чтобы натянуть поводок, и тогда ей приходилось сердито подтаскивать меня к себе, бормоча что-то насчет «еще одного «Вулворта». Когда меня так укрощали, я чувствовала приятное покалывание между ног, как бывает, когда хочется по-маленькому в туалет, но еще не очень сильно. Тогда я не знала слова «возбуждение», но это было именно оно.

Но прошло время, и мама вдруг объявила, что больше не будет водить меня на шлейке. Потому что я уже не малышка. «Если захочешь сбежать и попасть под автобус, значит, так тому и быть», – сказала она. Даже тогда я подумала, что она вовсе не так равнодушна к моей судьбе, как старается показать. Просто ей хочется лишить меня удовольствия от полюбившейся мне уздечки.

Я полностью погрузилась в пересказ этой глупой истории. Бретуэйт слушал очень внимательно и, кажется, даже не шевелился. Он не сводил с меня глаз, но я не чувствовала никакого стеснения. Зато, когда я дошла до конца, у меня появилось странное ощущение, будто бы я очнулась от глубокого обморока. Теперь мне стало понятно, почему разумные с виду люди охотно платят пять гиней в час за общение с доктором Бретуэйтом. История, которую я выбрала для рассказа, не имела для меня особенного значения. Как только я «пришла в сознание», я сразу так и сказала. У меня было чувство, что я слишком открылась и что Бретуэйт наверняка найдет в моих словах всякие скрытые смыслы. Смыслы, которых там нет. Но тут я ошиблась. Он попросил меня рассказать чуть подробнее о шлейке.

– Мне больше нечего рассказать.

Я не стала ему говорить, что она до сих пор висит на крючке в кладовой. И что в детстве, уже после того, как меня перестали водить на шлейке, я еще несколько лет приставала к Веронике с просьбами поиграть со мной в лошадку. Именно для того, чтобы надеть на себя эту шлейку. Честно сказать, я и теперь не отказалась бы сыграть в лошадку.

Бретуэйт не стал на меня давить. Его прежний задиристый тон сменился вкрадчивой мягкостью. Даже его голос стал не таким резким.

– Но вы сказали одну интересную фразу, – проговорил он. – «Удовольствие от уздечки». Да, весьма интересная фраза. Вам действительно нравится, когда вас держат в узде?

– Я не говорила, что мне это нравится, – ответила я. – Я рассказывала о своих детских переживаниях. В них нет никакого особенного значения.

– И все же вам вспомнился именно этот случай, – сказал он.

Я вдруг почувствовала себя беззащитной и голой.

– «Лишить меня удовольствия от полюбившейся мне уздечки», – повторил он. – Прекрасная формулировка, осмелюсь заметить. Вы не пробовали записывать свои мысли? Вести дневник или что-то вроде того?

Втайне мне было приятно, что он одобрил мой слог.

– У меня нет никаких литературных амбиций, – сказала я и предложила ему использовать эту фразу в его следующей книге с описанием случаев из практики.

Он пропустил это колкое замечание мимо ушей.

– Я говорю не о том, что кому-то захочется читать ваши записи, – сказал он. – Просто это могло быть полезно лично для вас.

Я достала из пачки сигарету, закурила и медленно выдохнула дым.

– Насколько я понял, у вашей матери был сложный характер, – сказал он. – Вы с ней были близки?

– Разве у маленького ребенка есть выбор? – ответила я.

Бретуэйт заметил, что это весьма интересный ответ.

– Мне было пятнадцать, когда она умерла, – сказала я.

– Вы не хотите об этом поговорить?

Я поняла, что мы ступаем на опасную почву, и заметила, что мой час, наверное, уже закончился. Бретуэйт сказал, что он не из тех терапевтов, кто считает каждую минуту.

Я не могла сказать правду об обстоятельствах маминой смерти, поскольку они были настолько невероятны, что сразу раскрыли бы мою связь с Вероникой. Это случилось во время отпуска в Девоне. Папа называл этот курорт Английской Ривьерой, из-за чего тот казался еще более унылым. У нас с матерью было совсем мало общего, но мы обе искренне ненавидели поездки на отдых. Меня раздражали настойчивые призывы отца «заняться чем-нибудь интересным», а мама всегда ко всему придиралась: от еды в гостиничном ресторане до свежести простыней в номерах и цен на порцию чая со сливками. Папа старательно не замечал ее непрестанного ворчания, а я притворялась, что хорошо провожу время. Просто чтобы сделать папе приятное.

В тот день было солнечно, но очень ветрено. Мы спускались с утеса Баббакомб. Вероника с папой ушли вперед и скрылись за поворотом на узкой тропинке. Они обсуждали геологические особенности рельефа, и я нарочно замедлила шаг, чтобы не слышать их разговор. Мама, которая ненавидела все виды активного отдыха, шла ярдах в пяти впереди меня. Когда идешь следом за кем-то по узкой горной тропинке на крутом склоне, невозможно не думать о том, чтобы столкнуть его вниз. Я как раз воображала, как это будет (двумя руками – и в спину), и тут мама вдруг обернулась ко мне, чтобы убедиться, что я никуда не пропала, и оступилась. Несколько долгих секунд она балансировала на краю обрыва, размахивая руками в тщетной попытке сохранить равновесие, и упала спиной вперед. Прямо на острые камни внизу. У нее на лице не было выражения страха, только усталой досады, как бывало, когда я позорила ее на людях. Удивительно, сколько мыслей проносится в голове за какие-то доли секунды, но в тот коротенький промежуток между мгновением, когда она оступилась и когда начала падать, я успела о многом подумать и пришла к выводу, что если я попытаюсь ее удержать, то, скорее всего, упаду вместе с ней. Поэтому я просто застыла на месте и наблюдала, что будет дальше. Дело даже не в том, что у меня сработал инстинкт самосохранения. Просто мне не хотелось умирать такой неэстетичной смертью. В воображении мне рисовалось вовсе не мамино переломанное тело, а мое собственное: юбка задралась до пояса, трусы видны всякому ухмыляющемуся школяру, которому случится пройти мимо. Тогда у меня был период страстного увлечения Китсом, и я, подобно своему кумиру, была мучительно влюблена в Смерть. Я собиралась покончить с собой до двадцати пяти. Но это должно было произойти в другом месте, в другое время, которое я назначу себе сама. Я уж точно не намеревалась прерывать свою жизнь неуклюжим падением с утеса в Девоне (где тут поэзия, где упоение небытием?). Нет, когда придет время, я войду в море – медленно, но решительно – с карманами, набитыми камнями, вонзив взгляд в горизонт. И ничего от меня не останется. Ничего. Лишь бирюзовый шелковый шарф будет качаться на волнах прибоя.

Я еще немного постояла на месте, потом огляделась по сторонам. Видел ли кто-нибудь, что сейчас произошло? На тропе было пусто. Я осторожно шагнула вперед и заглянула за край обрыва. Мама лежала внизу на камнях. Лежала на спине, вытянув руки по швам. Не будь она полностью одетой, можно было бы подумать, что она загорает (хотя она ненавидела загорать). Она была определенно мертва. Позже все отмечали, что я повела себя очень спокойно. Я не стала звать на помощь. Какой в этом смысл? Я не бросилась сломя голову вниз по тропинке, рискуя собственной жизнью. Я просто пошла вперед быстрым шагом. Отец с Вероникой ждали нас на скамейке. Когда я подошла, папа спросил, где мама. Я сказала как есть. Он с недоверием посмотрел на меня и помчался обратно по горной тропинке, позабыв о всякой осторожности. Я чуть не крикнула ему вслед, что уже незачем торопиться. Когда папа вернулся, у него в лице не было ни кровинки. Он схватил нас с Вероникой за руки и повел прочь. Он сжимал мое запястье так крепко, словно винил меня в произошедшем. Вероника расплакалась. Я тоже начала всхлипывать, но лишь потому, что того требовали обстоятельства. В полиции, когда я рассказала свою историю, никто не стал задавать мне вопросов. Позже, в ходе расследования, я повторила свои показания (к тому времени эти слова уже сами отскакивали у меня от зубов), и мировой судья, женщина средних лет, которая могла быть вполне привлекательной, если бы не ее жуткие старомодные очки в роговой оправе, сказала, что я повела себя образцово и ни в коем случае не должна винить себя в том, что случилось. Я опустила глаза и серьезно кивнула.

После каникул, когда мы с Вероникой вернулись в школу, я обнаружила, что мой статус среди одноклассниц значительно поднялся. Теперь ко мне относились с таким же восторженным пиететом, с каким обычно относятся к девушкам, утверждающим, что они уже занимались «этим самым». Директриса, мисс Осборн, вызвала нас с Вероникой к себе в кабинет и сказала, что, если нам надо будет уйти с уроков, она заранее дает разрешение, но нам все же не стоит забрасывать учебу под предлогом горя в семье. Тут она посмотрела на мою сестру и добавила: «Особенно тебе, Вероника, ведь на тебя возлагают такие большие надежды».