Случай из практикума — страница 5 из 5

— А мы, дружочек, кажется, в Италию двинем, — шепнул он доктору как великую тайну. — Тоже здесь не особенно рассидимся после вас. Дориан зовет посмотреть Венецию. Он там снимает нечто вроде виллы-палаццо — как он говорит, — всем места хватит, раз дворец, даже нашей Марфе Ионовне. Так, матушка?

Жена Нагеля, в присутствии гостей обычно молчавшая, вдруг произнесла нараспев, добродушно улыбаясь:

— А и мне, Павлуша, захотелось посмотреть, что за страна такая — Италия. Говорят, там красиво, как в райских кущах. Вот и наш Дорюшка как херувим ангельского воинства на иконах Богородицы, — волосы смоляные, брови полукружьями. И откуда он, Павлуша, такой раскрасавец? Видно, мать итальянских кровей? (Дорик поморщился. Взглянул в зеркало на свою «артистичную» физиономию и не стал ничего вычеркивать.)

— Мать у него, — Нагель подмигнул доктору, — венгерская еврейка. А что раскрасавица, — это точно. И отец капитальчик оставил.

— Вот бы нашей Ниночке…

Доктору стало скучно дослушивать этот разговор, и он, сухо поклонившись чете Нагелей, вышел из их большого неуютного дома, построенного из кирпичей, который тут же производился монотонно гудящим заводом, миновал высокую ограду с воротами — надо бы еще повыше, чтобы воздух не загрязнялся пылью (первые ростки экологического сознания), — и вступил на «вторую» территорию, где все было иным, светло-праздничным, — но, увы, уже не для него, хотя и колокольчики еще синели в траве, и пионы вдоль дорожки к озеру распушили лохматые свои прически, и с озера слышался заразительный смех барышни, и скамейка под липами поджидала задумчивого читателя…

Днем доктор еще раз столкнулся с Ниной. Она, в спортивной короткой юбке, с ракеткой в руке и свежей царапиной на коленке, бежала к флигелю, а он сидел на скамейке, перелистывая «Аполлон», — на лице брезгливая мина.

— А мы в Ита…

— Знаю.

— Папа сказал?

— Угу.

— Доктор, милый, едемте с нами!

— Знаете, Нина, у меня дела. Больные заждались. Да и в редакциях надо показаться. Не в «Аполлоне», конечно, но и не в «Митрофане».

— Что за «Митрофан»?

Или не поняла, или не пожелала понять его шутки.

— Петр Андреевич!

— А… Что такое?

Она присела на корточки возле скамейки и так, снизу, заглядывая ему в лицо, склоненное над бездарными страницами жеманного журнала, шепнула беззвучно, округляя красные воспаленные губы:

— Умоляю вас!

— Что-то мне этой ночью послышался шум в вашей комнате, смех… может быть, от дневной жары…

— Он же кузен, Петр Андреевич. И он привык в Италии пить вино и петь серенады. Это мы с вами бирюки. А там, он говорит, вечный карнавал.

— Так я не ослышался.

Дурацкий журнал перелистнулся и захлопнулся на дрогнувшей коленке.

— Знаете, чего бы мне хотелось? — все так же снизу вверх глядя на него серыми блестящими глазами.

— Луну с неба. После Италии останется желать только луну.

— Мне бы хотелось все время так жить… с вами в этом флигеле. И чтобы вы ходили удить рыбу, и вечером играли с родителями в лото. И листали мой журнальчик. И что-то быстро записывали в свой блокнот, а по вечерам работали у себя при свете лампы…

— А ночью чтобы к вам приходил кузен.

Она резко поднялась, взмахнув короткими волосами и короткой юбкой, досадливо почесала ссадину на коленке, выпятив худые лопатки («надо бы йодом помазать», — педантично подумал он), и скрылась на дорожке к озеру.

…Он решил не ложиться. Кучер обещал пригнать коляску к трем часам ночи. За полчаса должны были доехать до станции, а там — минутная остановка скорого до Москвы, и начнется что-то новое, другое. А это уйдет навсегда в прошлое. В сущности, все это безумно странно, непостижимо, но что делать, время не остановить. Петру Андреевичу вспомнилась дурацкая фраза художника Серова, переданная Ниной. Репродукции его картин, увиденные в журнале, поначалу вызвали только глухое раздражение — слишком красиво, но потом он выделил для себя детские портреты, с недоверчивым удивлением подмечая в них то, чего сам везде искал, — простоту и искренность сути и ее выражения. Злясь на себя, он ждал прихода Нины, ведь они не только не попрощались, но почти поссорились. Хотя какое это теперь имеет значение? Случай из врачебной практики. Таким и останется в его записях. После двенадцати он ждать перестал, а поднялась она к нему совсем поздно, около двух, испуганная, бледная, в легком халатике, наброшенном опять на что-то кружевное и воздушное, напомнившее ему их первую встречу и его спонтанную фразу о «ночи любви». Вот тебе и ночь любви! Доктор нахмурился.

— Идите лучше спать. Мы, в сущности, простились.

— Разве простились? Я хочу, хочу…

— Баста, как говорят ваши любимые итальянцы. Больше никаких хотений — при мне.

— Доктор, Петр Андреевич, миленький! Неужели не поцелуете на прощанье?

— Почему же? (голос чуть дрогнул). На прощание полагается — даже, кажется, трижды. — Он с шутовским лицом шагнул к ней, осторожно обхватил худые лопатки и внезапно для себя задохнулся в томительном, тягучем, бесконечном поцелуе. Она собой не владела — он это видел, — но не пользоваться же припадком экзальтации нервной девицы, которая испытывает преувеличенное чувство благодарности и хочет загладить несуществующую вину? Он с усилием от нее оторвался и сделал вид, что что-то ищет в кармане тужурки. Такие сцены были не в его вкусе — ни в жизни, ни в писаниях. Пусть эти «ночи безумные» пишет младшенький — милый, талантливый и очень зоркоглазый Сереженька Туровский или еще этот, бравый и не бездарный Саша Хасанов, напирая на бурные страсти и выжимая дамскую слезу. У него такого не будет. Суше, строже, холоднее.

— Уходи, Нина! Прощай и уходи.

— Я… я хотела…

— Все, все, успокойся.

— Я буду, буду вспоминать, я…

— Да, да. Иди к себе. Марш!

Сомнамбулически скрылась, а он до самого приезда кучера нервно ходил из угла в угол своей комнаты, что-то бессмысленно перекладывал в саквояже, снимал и надевал тужурку. Садясь в коляску, он видел, как из окна внизу высунулась белая фигура со свечой — белая дама средневековых замков.

— Простудитесь, — успел он выкрикнуть последнее врачебное наставление, и кучер рванул. Хотя «рванул» — сильно сказано.

— Эх, пожалел Пал Егорыч хороших-то лошадей, — бормотал кучер. — Говорит, скоро самим понадобится!

И коляска опять была дрянная, скрипящая и охающая каждой своей частью. Петру Андреевичу это было уже почти безразлично, только усталый мозг отметил странное повторение, похожее уже на закономерность. Простая, в сущности, истина — знай свое место, дружок. С медицинской холодностью анализируя нынешнее душевное состояние, он пришел к выводу, что в Москве ему сейчас жить нельзя. Надо подаваться на юг, на Украину — к сестре и матери. К теплу и заботе нерассуждающей, животной, преданной любви. А в Москве, так и быть, выпьет на ночь бутылку красненького. Ух, и напьется же он в Москве! Бедная, бедная печень.


Чайковская Вера Исааковна (1950–…), текст, 1997?