— Это Гайбукская гидростанция. Питает током Эверестскую астрономическую обсерваторию. А накормить вас сможем. Тащите своих приятелей, а я пойду к заведующему, сообщу ему о вас.
Через полчаса все трое сидели перед дымящейся миской с варевом необычайного, сверхъестественного вкуса… Человек в синей блузе, оказавшийся одним из монтеров, принес бутылку виски, и трое солдат почувствовали себя в раю.
И тут Ридинг и Бэнкс убедились, что их недавний приятель Томми Гульд, которого они знали еще до разгрома за тихоню и чистюлю, самый настоящий, заправский алкоголик. Не дураком выпить оказался и монтер. За первой бутылкой появилась другая. Гульд хлопал рюмку за рюмкой — и вдруг, когда головы Ридинга и Бэнкса, отяжеленные вином и едой, склонились на край стола, изо всей силы ударил ладонью по столу.
Зазвенели, подпрыгнув, тарелки, рюмки, ножи и вилки, и Томми Гульд заорал какую-то дикую песню, ворочая совершенно бессмысленными, налитыми кровью глазами. Затем его взгляд уперся в положенную на край стола гранату Ридинга и, нацелившись, он цапнул ее…
Размахивая ею, он пошел мимо прижавшихся к стене Ридинга, Бэнкса и монтера и, не прерывая дикой рулады, направился в зал. Те, очнувшись от первого испуга, бросились за ним, и началась погоня по всему залу. Качаясь из стороны в сторону, Гульд бегал от машины к машине, инстинктивно избегая опасных мест, нагибая голову под ремнями трансмиссий.
— Гульд, дружище, да остановись же!
— Гульд, миленький, погоди минутку, я тебе что-то скажу!
— Отдай гранату, черт свинячий, ведь ты всех нас взорвешь на воздух!
Остановились — остановился и Гульд, тронулись вперед — двинулся и Гульд. И так без конца — останавливались, двигались, снова останавливались, усовегцая, льстя, угрожая. Наконец, взбешенный и бессмысленностью сцены и бесполезностью погони, Ридинг бросился вперед. Два-три прыжка и концы пальцев скользнули по спине Гульда. Тот кинулся в сторону, левая кисть коснулась бегущего ремня, — короткий крик — и втянутая между ремнем и маховиком рука потянула за собою тело… Ноги оторвались от земли, тело взметнулось кверху и, описывая в воздухе параболу, полетела граната по залу…
Когда заведующий станцией, вместе с рабочими, разбуженный взрывом, прибежал в зал, то по нему колыхались сизые полотна дыма. Четыре трупа, лохмотья трансмиссий, осколки распределительных досок, обрывки проводов, сорванные с постаментов динамо и делающую последний бессильный оборот, раненую насмерть, с искривленными и вырванными лопастями турбину — увидел заведующий.
— Аккумуляторы… заряжены? — неповинующимся хриплым голосом, не интересуясь пока ничем иным, спросил он своего помощника.
— Нет… Я хотел их заряжать завтра утром, — ответил тот.
И оба они, повинуясь какому-то могучему импульсу, посмотрели в окно, в котором, освещенная луной, серебрилась снежная вершина Эвереста.
— Ничего другого вам предложить не могу, Крамарек… бесполезно искать выхода. Идите к себе, ложитесь спать, если можете — и оставьте меня одного.
И Грохотов поплотнее завернулся в шубу. Холод пробирался за воротник, хватал за ноги, грызя концы пальцев… Голова кружилась от насыщенного углекислотой воздуха, в ушах стоял непрерывный, надоедливый, как полет комара, звон… и сквозь этот звон время от времени от стен доносилось легкое потрескивание — это расходились охваченные морозом швы стальных листов…
На коленях Грохотова лежала бумажная таблетка с надписью «Морфий«. Крамарек ее не взял… на что надеялся человек?..
Час тому назад Хокуто, улыбаясь чему то далекому, нездешнему, взял такую же таблетку, и, пожав руку Грохотова, ушел в свою комнату.
А затем получил свою долю и Ганетти.
За ним — умирающий Либетраут.
Четыре таблетки, шесть человек — час тому назад…
Одна таблетка, три человека — сейчас…
…Ну что же, если Крамарек не хочет…
И рука, пошарив на коленях, нащупала белый четырехугольник…
…АЖурбо?.. Нет — Журбо достаточно определенно отклонил предложение, локтем отодвинув таблетку. И даже не посмотрел на него, Грохотова, сидя все в той же неизменной за последние дни позе, положив локти на стол, опустив на них голову…
…Ну что же, если Крамарек не хочет…
— Давайте, м-сье Грохотов, — слышит он около себя придушенный голос, — я больше не могу, мне не хватает воздуха, я задыхаюсь!
— Такими вещами нельзя шутить, Крамарек, — строго говорит Грохотов. — Вы только что отказались, я хотел взять ее себе… Так нельзя шутить, Крамарек.
— Дайте, дайте… я больше не могу. Ради всего святого, ради ваших детей, всего того, что вы любите, дайте ее мне!..
И Грохотов протягивает таблетку — тот уходит.
Голова клонится на грудь, все тот же звон в ушах… все то же ужасное, неумолимое потрескивание.
— Пойдемте, скорее, скорее пойдемте! — слышит опять Грохотов голос над собой — и видит Журбо. Тот стоит в одном пиджаке и трясет его за рукав.
— Вы простудитесь, Журбо, — хочет сказать Грохотов, но тут же понимает всю нелепость приготовленной фразы… — Куда пойдемте, Журбо?..
— Туда, туда пойдемте, к экваториалу, посмотреть на него, на кратер, скорее, скорее — я умоляю вас!
Глаза Журбо сверкают, весь он — порыв, он не чувствует мороза, он — горит.
— Механизм экваториала бездействует, Журбо, — отвечает Грохотов. — Ведь тока нет, понимаете.
Потом вспоминает. И лениво ворочая языком, останавливаясь на каждом слове, говорит:
— Единственно, что возможно, это установить ручной передачей меридианный круг — вы увидите луну две, три минуты, не больше.
Журбо не дослушивает. Он бежит по коридору с развевающимися волосами, бормоча что-то. Идет за ним и Грохотов.
Луна близка к прорези купола — «не опоздали, не опоздали!» — шепчет Журбо.
И оба они, напрягая последние силы, вертят колесо передачи. Ползет объектив по прорези и останавливается — и на него находит серп луны.
— Последний привет… последний привет, — бормочет Журбо.
Он садится в кресло, передвигает окулярное кольцо.
Грохотов становится рядом и вынимает блокнот.
— Говорите, Журбо, — замечает он. — Я буду записывать.
— Да, да, Грохотов, — понимает Журбо, — последняя запись… люди найдут когда-нибудь… найдут, Грохотов…
Но он не может справиться с окуляром, — а луна уже светит краем в прорезь купола. Грохотов тихонько отодвигает его, вертит кольцо окуляра — и туманное серебристое пятно съеживается, собирается в резкие линии, точки, являя лик луны. Блестит ломаная линия терминатора, обозначал границу света и тьмы, а рядом, из этой тьмы, как из бархата коробки, искрится миниатюрная алмазная брошка, уже не два, а три концентрических круга, три крохотных, блистающих круга…
Огромным усилием воли заставляет себя Грохотов оторваться от окуляра и говорит Журбо:
— Смотрите!
— Три круга, три круга! — почти кричит Журбо. Грохотов чувствует, что карандаш становится огромным и тяжелым, как бревно, ускользая из каменеющих пальцев… Как немеют ноги — и грузно опускается на пол кабинки слабеющее тело. В ушах стоит уже не звон, а шум, похожий на рев водопада.
— Три круга… они блестят… они пылают, Грохотов, — нараспев говорит Журбо. — О, как они пылают… вокруг них люди, толпы народа! Это праздник, Грохотов… какие счастливые, гордые лица, какое ликование!..
— Вы бредите, Журбо, — ворочая жерновом языка, говорит Грохотов, и голова его падает на грудь.
— Грохотов, Грохотов! — кричит Журбо. — Они тоже там… среди толпы… мои девочки, мои бедные девочки! Мари, Нинет, Лу… Они смеются, они кивают мне!..
Грохотов лежит на полу кабинки. На грудь ему наваливается что-то огромное и мягкое — это Журбо сполз со своего кресла. И над самым ухом он чувствует горячее дыхание, сквозь последние проблески сознания слышит:
— Здравствуй, Мари, здравствуй, Нинет, здравствуй, моя ласточка, моя маленькая Лу!..
СЛУЧАЙ НА УЛИЦЕ КАПУЦИНОВРис. Г. Фитингофа
Джульфо глотал шпаги, ел горящую паклю, втыкал в грудь длинную булавку и с приятной улыбкой вытаскивал ее вон.
Затем приступил к главному номеру программы: попросил у монументально восседавшего в первом ряду местного воротилы по бакалейным и мучным делам шляпу и с той же приятной улыбкой выпустил в нее содержимое пяти обыкновенных куриных яиц.
Бакалейщик вздрогнул и потянулся вперед. Джульфо ласковым движением руки дал понять, что все обстоит как нельзя более благополучно, и положил шляпу на столик донышком вниз. Затем остановился напротив, сделал страшное лицо, и руки его задвигались по направлению к шляпе, как поршни паровой машины, — это должно было означать гипнотические пассы.
В шляпе что-то запищало тоненько и робко и, неуклюже переваливаясь через края, из нее выползли пять желтеньких крохотных цыплят.
Джульфо раскланялся, шляпа вернулась к своему владельцу, и здание театра вздрогнуло от аплодисментов.
— Эти фокусы, вернее — то выражение крайнего изумления, которое я прочел на лицах наших уважаемых сограждан, — говорил Глисс по возвращении из театра Клею, сидя с ним у камина, — напомнило мне одну довольно трагическую историю, свидетелем которой мне пришлось быть несколько лет тому назад. Если позволите, я расскажу ее вам.
Клей выразил согласие, и Глисс, поправив щипцами пылавшие дрова, уселся поглубже в кресло.
— Мне придется начать, — сказал он, — с одного, не имеющего прямого отношения к рассказу инцидента. В нем мой герой, товарищ по политехникуму Эллиот Сандерс, вылился целиком со всей своей непокорной натурой.
— Назовите мне, студент Сандерс, — сказал на экзамене теоретической механики профессор, полненький старикашка с круглой, как биллиардный шар, головой, за что его и прозвали «мячиком», — ту кривую линию, по которой тяжелая материальная точка, не имеющая начальной скорости, быстрее всего скатится по дуге от верхней до нижней точки ее.
Сандерс знал предмет великолепно, — в том не могло быть ни малейшего сомнения. Он взял мел и стал вычерчивать кривую так же уверенно и четко, как и все, что он делал.