— А когда, миллионы лет спустя, — тихо сказал Георгий Сергеевич, — появился человек, то их уже не было — носится вокруг земли гигантское кладбище. А человек… человек не сумел понять их и сейчас, даже не ведая, что творит, поиздевался над ними.
Георгий Сергеевич взял в руку кубок. Тускло-серым светом отливала гладкая поверхность, и он тихо зазвенел от прикосновения пальцев.
* * *
Месяц спустя, похоронив деда, возвращался Георгий Сергеевич к себе, в Ленинград. Усыпно раскачивало мягкий вагон и слипались глаза. Тонко свистел где-то маневровый паровоз, другой отвечал ему низким, густым ревом.
Смутно намечалось рождающееся произведение, пробивались сквозь явь образы сна…
…Склонившись над столом, освещенный свечой, сидит громадный офицер в форме александровских времен… Перед ним темный цилиндрический предмет, бутылка и сверток бумаг… Офицер пьян — он качается над столом и бормочет что-то. Потом клонится головой к столу и засыпает…
…Свеча, задетая локтем, падает, но медленно, медленно… все погружается во тьму, и только огонек свечи плывет в воздухе — из тьмы вырисовывается равнина, уходящая вдаль… Огонек свечи разгорается все сильнее, все ярче, из желтого становится ослепительно белым — и мрак ночи, свистя, прорезает звезда… она падает совсем близко и из земли подымается пар…
…Из тьмы надвигается туша огромного зверя… Он страшен, как зверь Апокалипсиса… Грузное туловище, заключенное в панцирь, длинная шея, крошечная головка с горящими злыми глазами…
Тихо рыча, ползет чудовище к месту, где упала звезда, роет когтями землю — и вдруг отскакивает, тряся обожженной лапой, испуская дикий, потрясающий мрак ночи, сверхъестественный рев…
ЭЛИТЕРИЙРис. И. Колесникова
Что сочинение Сэта Томмервиля, из семи, поданных в Совет факультета, было лучшим, не подлежало сомнению. Сама тема — «Древние осадочные породы Гуронской системы», давала широкий простор гипотезе, а потому и являлась весьма опасной для молодого и увлекающегося ума. Сэт Томмервиль счастливо уклонился от соблазна эффектных, но малоубедительных обобщений и, удачно ориентируясь в противоречиях таких знатоков, как Ван Гайз, Дэна, Михайловский и др., выявил свою точку зрения, достаточно научную и (что, пожалуй, является более важным) вполне корректную по отношению к вышеперечисленным авторитетам. А это значило, что место при факультете по кафедре геологии и палеонтологии за ним обеспечено. И Элит, встретившая его в передней своей маленькой квартирки, поздоровалась с ним нежнее обычного, задержав свою руку в его крепкой ладони чуть-чуть дольше, чем, может быть, следовало бы.
Ромуальд же Гримм, двоюродный брат Элит, вечно растрепанный, шумный и излишне искренний художник и тут не изменил себе — хлопнул Сэта по плечу и подтолкнул его к девушке.
— Ну, Эли, не ломайся больше, — сказал он, — и бери его в мужья. Он уже достаточно знаменит, чтобы освещать тебя своим великолепным сиянием.
Элит закусила губу и Сэт почувствовал, что все пропало — по крайней мере на ближайшее время. Бросив свирепый взгляд на художника, он уже было собирался ответить резкостью, но Элит предупредила его.
— Сейчас половина двенадцатого, Ром, — заметила она, смотря на часики браслета, — а вернисаж начинается в двенадцать. Ты можешь опоздать.
— Попросту говоря, — добродушно рассмеялся Ромуальд,
— проваливай ко всем чертям и не путайся под ногами. Я понял, сестренка, и испаряюсь, как туман в моей «Долине безмолвия».
— Я искренне поздравляю вас, Сэт, — говорила Элит, сидя с ним несколько минут спустя в небольшой, далеко не поражающей роскошью, но со вкусом обставленной гостиной, — очень радуюсь за вас. Но, Сэт, я хочу предупредить ваши слова — я чувствую, они вертятся у вас на языке, — и тем избавить и себя и вас от дальнейших тяжелых объяснений.
— Это бесчеловечно, Элит! — с тоской, так хорошо знакомой ему за последнее время, ответил Сэт. — Вы же знаете, что я без вас жить не могу, что вы для меня все — и слава, и радость, и жизнь, что…
— Это может быть больно, Сэт, не спорю, — перебила девушка, — но не бесчеловечно. Так же больно, как операция без наркоза, но разве станете вы упрекать хирурга в бесчеловечности, когда он этого наркоза, по тем или иным причинам, применить не может?
Сэт молчал, опустив голову. Да, спорить было бесполезно — в этой стройной, худенькой девушке таилась огромная сила воли.
Элит подошла к пианино и взяла несколько аккордов, потом тем движением головы, которое так любил Сэт, откинула прядь волос, спускавшихся на лоб, — и комнату наполнил гром воинствующих, ликующих звуков.
…Шаг титанов, закованных в железо, мощь победы и победа мощи, торжество победителей и гимны славе — гремел под пальцами Элит….
И когда последний аккорд вагнеровского марша отзвучал, резонируя в бронзовой вазе, стоявшей на пианино, мелодичным металлическим звоном, Элит повернулась к Сэту и ее побледневшее лицо и горящие, потемневшие глаза говорили, что и она сейчас шла с ними, с торжествующими победителями, нога в ногу, в этом марше к славе…
— Вот что я хочу, Сэт! — прошептала она. — Вот без чего не стоит и жить… Я хочу, чтобы и ты шел в этой колонне гигантов — и ты пойдешь, если хоть немного любишь меня!
И, подойдя к Сэту, сказала, положив ему руку на плече, снова переходя на холодное «вы».
— Вы талантливы, Сэт, удивительно и разносторонне. Скульптура моей головы, сделанная вами, говорит о том, что из вас мог бы выйти художник посильнее Ромуальда — или я в этом ничего не понимаю. Ваше сочинение дало вам место при университете. Наконец, такой пустяк, как недавний ваш матч с Джоном Гасмитом, говорит о том, что вы и спортсмен не из плохих. Но, Сэт, все это не то, не то, не то! Вот именно эта разносторонность, все эти намеки, попытки, искания в окружающем и в самом себе, и пугают меня. Дайте что-нибудь яркое, цельное, бесспорное и я ваша, ваша, Сэт, клянусь нам в этом!
И Сэт ответил:
— Я попробую, Элит… Но только помните, вы дали слово. Больше — клятву.
… Ящики, ящики, ящики…
Двадцать два больших, стянутых вдоль и поперек полосовым железом, рябые от бесчисленных штемпелей ящика. Когда их втащили по черной лестнице Геологического института и поставили в комнату рядом с аудиторией, прибежал смотритель здания и стал кричать о том, что тут не склады, не сарай, а помещение высокого научного учреждения, что паркет штучный, двери дубовые, и что сторож Микс олух — нельзя было допускать ставить ящики сюда, ни в коем, ни в коем случае.
Когда же олух Микс завизжал на все сорок девять комнат Геологического института просунутым между досками ящиков топором, а в аудиторию, отчаянно царапая пол, с грохотом втащили огромный щит неизвестного назначения и поставили рядом с кафедрой, смотритель пришел в неистовство и побежал к директору.
Директор выслушал смотрителя, а затем хлопнул ладонью по столу.
— Извольте, — сказал он, внезапно багровея, что указывало на плохое сердце и на еще более неважный характер, — оставить меня в покое! Ваш штучный пол и дубовые двери не стоят ни одного из этих ящиков. Убирайтесь!
Около Микса возрастала гора древесной шерсти, тонкой, мягкой, как матрасный волос. А на полу расположились куски гипса — содержимое ящиков, — плоской формы, разных размеров, с большое блюдо, на котором подают стерлядей, и с крохотную тарелочку для варенья.
— Как будто бы ни одного слепка не разбилось; — услышал Микс над собой глухой баритон. — Здравствуйте, Микс — и подождите минуточку визжать вашим топором.
Пришедший, высокий, худой мужчина лет тридцати, с желтым больным лицом и воспаленными глазами, поднял с полу один из слепков и стал его рассматривать.
И Микс увидел, как затанцевал слепок в руках человека — мелкой дрожью, прерываемой резкими дерганьями.
— Опять начинается, — сказал человек. — Если припадок будет меня трепать и завтра, во время доклада, выйдет паршиво, Микс. К тому же от этой чертовской хины я почти оглох…
Он положил слепок на пол и, тяжело волоча ноги, прошел в аудиторию. Осмотрел щит, прошел в конец зала, где на специально устроенном помосте стоял проекционный киноаппарат, взглянул на полотняный экран, натянутый над кафедрой и взошел на нее. Трясясь мелкой дрожью, постоял с минуту, затем произнес, обращаясь к невидимой публике.
— Элитерий…
Прислушался к своему голосу и покачал головой.
— Никуда не годится… — прошептал он. — Не будет слышно и в средних рядах…
Махнул рукой и пошел к директору.
— Если возможно, — начал он, здороваясь с директором, — будьте любезны известить аудиторию о том, что я совершенно не в состоянии делать завтра доклад. Я совсем болен, у меня температура, меня трясет, я… — и, обливаясь потом, опустился в кресло.
— Нет, коллега, это невозможно, — так же, как и в разговоре со смотрителем, внезапно краснея, раздраженно ответил директор. — Сделайте что-нибудь с собою, подлечитесь, но доклад должен состояться. Вы так взбаламутили ученый мир, что ждать дальше нельзя.
Глазами загнанного животного смотрел больной на директора. Потом криво усмехнулся, с трудом поднялся с кресла и протягивая директору дрожащую руку, прошептал:
— Нельзя, так нельзя… Только прошу приготовить к докладу механика для киноаппарата, да заодно и доктора, если не выдержу.
… — О том, чтобы сколоть те части породы, на которых был отпечаток, нечего было и думать. У нас не было инструментов, а если бы они и были, то мы не могли рисковать возможными повреждениями пласта во время сколки. Мы с Гриммом решили сделать с отпечатка слепок. Два месяца пробирались мы к Лагуте, частью пешком, сквозь заросли тропического леса, прорубая себе путь топором, частью по реке, на наскоро связанных плотах. В Лагуте мы скупили по аптекарским складам почти весь запас гипса и с несколькими туземцами, в сопровождении груженых гипсом мулов тронулись в обратный путь.
Голос докладчика был глух — он все время откашливался, нервным движением беря себя за горло. Подносил руку ко лбу, как бы стирая с него пылающий жар, и чувствовалось, что только колоссальным усилием воли удерживает себя на кафедре.