В детстве она переболела скарлатиной и потеряла от этого слух.
Квартира в доме на Театральной улице стала нам не по карману. Районная контора связи, видимо, помня об отце-связисте, великодушно предоставила нам небольшую комнатку во флигеле, во дворе двухэтажного дома, где жили служащие. Комната была очень маленькая, флигелёк старый, ветхий, в нём почти всегда было холодно, и мы пожарче топили печь. Дров не покупали, а собирали на задворках старые доски, приносили с разных строек щепу. Зимой мы с матерью брали топор, санки и шли за реку по льду в лес. Рубили там сушняк и привозили вязанки домой. Так делали многие в городе. Жили в те времена очень скромно, заготовка дров еще как следует не была организована, да и купить их не все имели возможность.
Помнятся длинные зимние вечера. Я, сделав уроки, сидел с книжкой, сестренка спала. Рядом у стола работала мать. Мы привыкли к стуку швейной машинки, она нам не мешала спать. Мать крутила «Зингер», глаза у нее за стеклами очков казались большими и выпуклыми. На голове у нее в волосах была гребенка, она охватывала почти всю голову от виска до виска. Когда волосы рассыпались, мать приводила их в порядок гребенкой и снова крутила свою машинку.
Работа была нудной и утомительной, и чтобы развеять грусть, а иногда и плохое настроение, мать начинала петь. Песни были старинные — про ямщиков, про «несчастную любовь», про Стеньку Разина и персидскую княжну, про Марусю, которая отравилась из-за несчастной любви… Была и такая песня:
Хаз-Булат удалой,
Бедна сакля твоя, —
Золотою казной
Я обсыплю тебя.
Дам коня, дам седло,
Дам винтовку свою,
А за это за всё
Ты отдай мне жену…
Всех слов этой песенки я сейчас не помню. За окнами посвистывала вьюга, кидалась снегом в стёкла, мать смётывала иглой куски ткани и продолжала напевать. Иногда она просила:
— Хватит на печке сидеть. Согрей-ко самовар.
В день получения небольшой пенсии за отца у нас бывал праздник. Получив деньги, мать сразу бежала — тихо ходить она не умела, бегала быстро — в магазин и возвращалась с буханкой мягкого и теплого ситного, с сахаром и чаем, и начинался семейный пир.
Заказчиками у матери были скромные, небогатые люди — соседи, знакомые, а чаще всего крестьяне подгородных деревень. Она занималась перешивкой, перелицовкой старых вещей — пальто, жакетов, саков, кофт и сарафанов для крестьян Гужова, Залесья, Павловщины, Полуборья. В этих деревнях у нее были обширные знакомства. К нам часто приезжали или приходили пешком гости и, зная нашу нуждишку, обычно приносили хлеб — житники, шанежки, наливки, калитки с ячневой или пшенной крупой, иногда молоко, домашнее сливочное масло. Они рассчитывались с матерью продуктами лишних денег у них тоже не водилось. Иногда они приглашали нас к себе в деревню, и мы шли пешком в Гужово или Залесье. Там нас поили чаем с молоком и со стряпней, кормили обедом.
К труду матери крестьянки относились уважительно. У меня до сих пор о них остались самые тёплые воспоминания. Думается, что иногда заказы на перелицовку старой одежды они давали матери не столько из своей надобности, а для того, чтобы дать ей возможность заработать и «поставить на ноги» детей.
Да будет благословенна и вечна простая человеческая доброта, облегчающая жизнь ближнему! Многих из тех, кто помогал нам, уже нет в живых, но они все как бы проходят передо мной — обыкновенные русские женщины в ситцевых кофтах и платочках с добрыми глазами и ясными лицами.
Мать учила нас ценить хлеб. Если от обеда оставался небольшой кусочек, она говорила:
— Доешь, не оставляй. Под кожей найдется. Чёрный хлебушек — он такой: чем больше его жуешь во рту, тем он вкуснее.
Это правда.
До сих пор помнится вкус деревенского ржаного каравая, испечённого в русской печи на поду, затем, когда уже после десятилетки я поехал учиться в Ленинград, — аромат первосортного ленинградского батона, потом — солдатской пайки и ржаного фронтового сухаря… Будучи там, в землянках и окопах, я ни разу не видел, чтобы солдаты оставляли или выбрасывали остатки хлеба. Вся пайка шла в дело.
В пору нашего детства доставался хлеб нелегко. В стране не всегда его хватало — бывали неурожаи в Поволжье, в южных районах. Хлеб выдавали по карточкам, и, чтобы получить его, приходилось выстаивать длинную очередь, занимая её ещё с вечера. Полки продовольственных магазинов были пусты. Лишь позднее положение улучшилось, и в магазинах появилось всё необходимое, а карточки отменили.
Случалось так, что у нас не оказывалось ни хлеба, ни денег. Мать тогда наскоро заканчивала работу и, не дождавшись заказчика, сама уходила в деревню. Являлась она уже вечером, усталая, но с хлебом и бутылками молока.
Летом, когда в лесу поспевали грибы и ягоды, мать часто оставляла работу, брала корзинку, клала в нее кусок хлеба и бутылку воды:
— Сбегаю в лес, наберу землянки.[11] Говорят — поспела.
Она наказывала нам не баловаться, не играть со спичками и не бегать далеко от дома. Иногда она возвращалась засветло, а иногда поздно вечером. Мы беспокоились за мать — как бы не заблудилась в лесу, по очереди бегали на улицу встречать её. Уже в сумерках, заметив издали маленькую знакомую фигурку, со всех ног кидались ей навстречу.
Но пока мать ходила в лес — работа у нее лежала на столе. Она шила тогда ночами, чтобы поскорее выполнить заказ.
Худенькая, чуть сутулая от вечного сидения за шитьём, в простенькой ситцевой кофточке, в собственноручно сшитой юбке, легкая и шустрая на ногу, вечная хлопотунья, заботливая хозяйка — такой осталась мать в моей памяти на всю жизнь.
ОШЕВЕНСК
Старинный Ошевенский тракт начинался сразу за городом. В конце Театральной улицы надо было взять чуть вправо. Налево оставалось городское кладбище с, густым ельником и спрятанной в нём старой церквушкой.
Дорога пролегала среди полей и небольших деревенек. Более населенными были Поздышево и Река. Почти до самой Реки — села, расположенного километрах в тридцати от Каргополя, — летом тракт был сухим и пыльным. По нему машины тогда почти не ходили — их было еще очень мало, да и от Реки до Ошевенского Погоста большак для них был почти непроезжим: низкие, болотистые места, старые полусгнившие гати. Только в очень сухое время изредка здесь проезжали грузовики полуторатонки.
Ездили преимущественно на лошадях: за промтоварами для сельских лавок, за вином на спирто-водочный завод или на городские ярмарки.
Тащится, бывало, телега по деревянной гати через болото, по низинкам через множество узких дренажных мостиков, перекинутых от канавы до канавы поперек дороги, посреди ельника и чернолесья.
Село Поздышево стояло примерно на половине пути от Каргополя до Ошевенска. Здесь обычно давали отдых лошадям.
В школьные годы мать отправляла меня с попутной подводой в Ошевенск к бабушке «на молоко». Я садился на сено поверх тщательно уложенной и увязанной клади, а то и в передок телеги рядом с возчиком, и весь длинный путь смотрел по сторонам на деревеньки с полями и поскотинами вокруг них, на заросли придорожного кустарника, на сиреневые островки иван-чая по обочинам. Возчик дядя Лёня, дядя Александр или еще какой-нибудь «дядя» сидел, свесив ноги в смазанных сапогах с грядки телеги, помахивал кнутом, покрикивал на коня и в минуты хорошего настроения что-нибудь напевал себе под нос. На трудном участке пути колеса вязли по ступицы в болоте, он соскакивал с телеги и шёл по обочине. Я тоже спрыгивал на землю и топал за ним. Коняга, напрягаясь всем телом, налегая «плечом» на хомут и усиленно мотая головой, с трудом переваливал воз с ухаба на ухаб, и копыта чмокали в грязи. Я глядел на задок повозки, где была обычно привязана «дегтярка» — небольшая деревянная кадушка с колесной мазью. Лошадь отмахивалась хвостом от гнуса и фыркала. Возчик, держа вожжи в левой руке, а кнут-погонялку в правой, покрикивал на савраску, иногда подхлестывая её под брюхо — так было чувствительней…
Когда наконец выбирались из болота на плотный грунт, он останавливал коня, поправлял шлею и подпругу, проверял супонь у хомута, и мы опять садились в повозку. Оглянувшись на оставленную позади лужу и лукаво подмигнув мне, «дядя» вдруг запевал частушку:
Эх, Инда — озеро глубоко, –
Погонялка не хватат…
Я не знал что такое «Инда», но спросить не решался. Позже выяснилось, что Инда — это название глухого лесного озерка.
Придорожные кусты мягко хлестали нас ветками с шелковистыми июньскими листьями. Приходилось пригибаться или отворачиваться, защищая лицо от ударов.
Это в лесу. А в полях, на открытых местах, кусты не мешали обозревать окрестность, где уже выходила в трубку молодая рожь, а иногда она уже и цвела, и были видны с телеги на зеленоватых колосках ее бахромчатые белёсые цветки. Возле какой-нибудь деревеньки на поскотине пощипывали траву разбредшиеся коровы, зеленели ковры ярового ячменя и овса. Иногда можно было видеть на взгорке трактор, пахавший пары. Передние колеса у него были железные, небольшие, а задние — тоже железные, больше раза в три, оснащённые шипами. Из трубы попыхивал дымок. Тракторист сидел за рулём. Ветер доносил грохот двигателя. За плугами оставались ряды тёмной вспаханной земли, над ними перелетали грачи, вороны, склевывая дождевых червяков.
Этим поездкам я обязан первому знакомству с неброской и живописной нашей северной природой. Вечером и утром пылали у горизонта зори, в серые полдни небо было тоже серым от плотных облаков. Шумели под ветром леса, хлеба на полях, надвигались дождевые тучи, и на нас обрушивались веселые ливни с грозами. Иной раз над полями сухо полыхали зарницы:
Упала, упала зарница в рожь,
Хотела хлеб сжечь, да сама погасла.
От дальнего грома — осину в дрожь.
От ветра кора шебаршит на прясле.
Синь наплывает на поле с вечера,