Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции, 1914–1918 — страница 16 из 234

е. Вместе с тем С. В. Тютюкин настаивал на том, что в значительной части российского общества понятия «власть» и «отечество» были отделены друг от друга[187]. Можно согласиться, что в крестьянском сознании это происходило в процессе десакрализации царской власти, кризиса патриархально-патерналистского сознания. С. В. Леонов рассматривает патриотические настроения 1914 г. в условиях, когда «традиционный патриотизм» переживал кризис, а новый «гражданский патриотизм» только формировался[188]. При этом автор хоть и считает имеющиеся в источниках (прежде всего материалах перлюстрации) свидетельства в пользу отсутствия в российском обществе патриотизма авторскими преувеличениями, тем не менее вслед за Тютюкиным отмечает, во-первых, прагматический характер крестьянского патриотизма («Ежели немец прет, то как же не защищаться?»), а во-вторых — его изначальную обреченность на затухание вследствие разрушения лежащих в его основе традиционных ценностей (монархизма, православности и пр.)[189]. Булдаков предпочитает начинать разговор о патриотизме (который он берет в кавычки) не с социально-групповых или идеологических отличий, а с индивидуально-психологических, обращая внимание, что в одном человеке может умещаться несколько уровней патриотизма (естественного, т. е. природного, и противоестественного), способных к своеобразным метаморфозам: «Не приходится сомневаться, что в основе всякого патриотизма лежит естественное ощущение неразрывной — по месту рождения и взросления — связи с определенной культурной средой. Всякий человек — „природный“ патриот. Однако при известных условиях патриотическое чувство может испытывать противоестественные метаморфозы»[190].

Исследователи при разговоре о патриотизме анализ массового сознания часто подменяют описанием так называемой патриотической деятельности — мобилизации, благотворительности. Однако они не являются безусловным доказательством патриотических настроений. В ряде случаев авторы считают самодостаточным факт участия в помощи фронту, игнорируя выяснение мотивов участников благотворительности (не говоря уже о том, что искренняя филантропическая деятельность совсем не обязательно совпадает с поддержкой политики власти и сочувствием военным планам России). Известно, что некоторые частные фирмы, особенно принадлежавшие российским подданным с немецкими фамилиями, вынуждены были «откупаться» от властей активной благотворительностью. Например в условиях усиливавшейся критики кинопредприятий, обвинявшихся в разлагающем влиянии на население (некоторые губернаторы и архиереи призывали к запрету кинематографа), ряд электротеатров был вынужден устраивать в своих помещениях благотворительные вечера, жертвовать часть своих доходов соответствующим организациям под угрозой закрытия. А. Ковалова прямо указала, что владельцев кинотеатров в годы Первой мировой войны власти заставляли жертвовать деньги[191]. Т. Г. Леонтьева, не отрицая общественного патриотического подъема, обратила внимание на корыстные интересы ряда патриотов-энтузиастов, например на то, как санитары расхищали продукты, предназначавшиеся раненым, а также спирт, резко поднявшийся в цене после введения сухого закона[192]. Молодой врач Ф. О. Краузе писал в августе 1914 г. из действующей армии: «Что для многих коллег война — это только способ всякими путями урвать от казны лишний кусок, это верно»[193]. С. В. Куликов обращает внимание, что объемы государственного финансирования благотворительной деятельности Земгора не позволяют рассматривать эту деятельность в качестве исключительно филантропической деятельности[194]. С Куликовым полемизирует Г. Н. Ульянова, обращая внимание на народные пожертвования, приходившие Земгору, но вместе с тем, также не касаясь проблемы меркантильных интересов в благотворительности и идеализируя, романтизируя тем самым эту деятельность[195]. Тему благотворительной активности Земгора, по всей видимости, нельзя вырывать из политического контекста — усилившегося в годы Первой мировой войны противостояния общественных и государственных институтов на фоне усугублявшейся хозяйственно-экономической ситуации. Ряд консервативных деятелей, испытывавших страх перед общественной активностью, усматривали в деятельности Земгора, военно-промышленных комитетов подрыв авторитета верховной власти. Несмотря на явное преувеличение «опасности», ряд либеральных и демократических лидеров полагали, что в результате активизации работы Земгора и ВПК в дальнейшем от государства можно будет добиться расширения роли общественных организаций в политической жизни страны. А. Б. Асташов обратил внимание, что «организационная структура ВСГ (Всероссийского союза городов. — В. А.) представляла собой зародыш правового государства на уровне местной власти», что вступало в противоречие с политической системой Российской империи[196]. В силу указанных политических обстоятельств патриотическая деятельность «снизу» и патриотическая деятельность «сверху» вступали в нездоровые конкурентные отношения, что способствовало падению авторитета государственной власти и общей революционизации общества.

Кроме того, отдельной темой является благотворительность в отношении беженцев, часть которых — например, депортированные евреи — были не столько жертвами войны, сколько жертвами политики власти, затеявшей насильственное переселение людей, безосновательно подозревавшихся в массовом шпионаже. Поддержка этих наиболее уязвимых групп населения может рассматриваться как некая естественная стратегия выживания общества в экстремальных условиях, что являлось безмолвным укором в адрес высшей власти.

Добровольческое движение также не выступает безусловным доказательством высокого патриотического подъема. Успехи мобилизации были подпорчены усилившимся с началом мировой войны дезертирством из армии, что убедительно показал А. Б. Асташов[197]. В. П. Булдаков отметил, что добровольческое движение частично объяснялось желанием вольноопределяющихся самостоятельно выбирать род войск[198]. М. В. Оськин упоминает о шкурном интересе ряда добровольцев (хотя и считает это исключением из правила)[199]. В воспоминаниях Ф. А. Степуна, И. Зырянова также упоминается о подозрительном отношении солдат к охотникам и вольноопределяющимся[200]. В отношении некоторых студенток, отправившихся на фронт в качестве сестер милосердия, можно и вовсе говорить о сексуальных перверсиях (что подробнее будет показано ниже).

На теме благотворительности пытались наживаться отдельные дельцы. Генерал Н. А. Епанчин расследовал в Киевском военном округе дело чиновника А. Мошина, который под видом организации благотворительных аукционов выпрашивал у известных художников картины, этюды. Письма художникам под видом сестры милосердия писала его сожительница[201]. Таких случаев было достаточно много. К сожалению, подобная «оборотная сторона» российского патриотизма в целом не получила должного освещения в исследованиях и пока еще уступает «патриотической историографии».

Проблема изучения настроений широких социальных слоев заключается как в поиске репрезентативной источниковой базы, так и в выработке определенной методологии. Коль скоро речь идет о психологии, то психологический подход должен применяться и к самому источнику. В этом случае донесения чинов жандармского управления, например, которые чаще всего используются в качестве объективного, стороннего свидетельства о настроениях провинциального населения, оказываются не такими уж беспристрастными, как может показаться на первый взгляд: будучи носителями верноподданнической психологии, они одними из первых поддались соответствующим ура-патриотическим настроениям, сквозь призму которых рассматривали манифестации, прошедшие в большинстве российских городов после объявления войны. Вместе с тем более пристальный взгляд на эти манифестации позволяет различить в них самые разные оттенки патриотизма, имеющие в том числе антимонархическую направленность. Также определенные сложности возникают при работе с эпистолярным жанром, источниками личного происхождения — появляется искушение выдать яркое свидетельство одного современника за настроения определенной группы. Вероятно, массовые настроения следует реконструировать по документам, оставленным рядовыми обывателями, впитавшими в себя оценки и мнения окружающего большинства, в то время как высказывания крупных политиков и общественных деятелей несут на себе сильную печать субъективизма, авторской концепции. С методологической точки зрения также важно определить структуру изучаемого социума для того, чтобы понять как общие, так и различные элементы общественного сознания отдельных групп.

В широком смысле дискуссия о патриотизме лета 1914 г. сводится к вопросу об отношении к войне. Но с этой точки зрения необходимо описать весь спектр эмоций, царивших в российском обществе и отдельных его группах. Кроме того, настроения 1914 г. необходимо исследовать в более широком контексте дискурса о войне предшествующего периода. С. В. Тютюкин, считая, что война вызвала бурный подъем патриотизма, задается вопросом, почему патриотизм не смог «сцементировать российское общество»[202]. Историк обращает внимание на важный момент, который нельзя игнорировать при описании настроений лета 1914 г.: накануне войны представители либеральных и консервативных кругов писали, что война может вызвать в России революцию. Тем самым в настроениях 1914 г. заранее было отведено место страху. Но страх 1914 г. был связан не только с опасениями перед революцией или иными глобальными катаклизмами: обывателей мучила тревога за свое ближайшее будущее и судьбу своих близких, в первую очередь тех, кому предстояло идти на войну. Британский историк Н. Фергюсон обращает внимание на религиозный пласт патриотических настроений и называет их эсхатологическим страхом и тревогой