Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции, 1914–1918 — страница 170 из 234

[1998].

И. Зырянов приводил слова одного казака-ординарца с лихо зачесанным чубом, хваставшего особым положением казаков: «Мы, казаки, где пройдем походом, там никакой живности не останется — все разворуем и поедим. Мы, казаки — народ вольный. Нас даже куры боятся. Как увидят казака, сейчас захквохчут, точно оглашенные, и улепетывают куда-нибудь в куток. Удочкой теперь ловим, так в руки нипочем не даются»[1999]. Справедливости ради нужно отметить, что тяга казаков к разбою была связана с тем, что, не являясь частью армии, при призыве они все снаряжение приобретали за свой счет. Поэтому неудивительно, что бедные казаки на войне пытались компенсировать свои траты на войну. Помимо имущественного расслоения казачества следует учитывать и традиционные отличия разных войск. Некоторые современники отмечали, что лучше всего служат уральские казаки-старообрядцы, а хуже всех — оренбуржцы: «Хуже остальных — оренбургские казаки… На грабеж они тоже мастера и их невозможно убедить, что этого делать нельзя»[2000]. Некоторые современники объясняли склонность казаков к чрезмерной жестокости и вообще разного рода правонарушениям своеобразной психологической компенсацией за состояние повышенного стресса, так как на их долю приходились наиболее рискованные операции. Находясь в постоянно возбужденном состоянии, они оказывались в итоге первыми во всем: в бою и мародерстве. Солдаты обращали внимание на особую роль казаков в зоне боевых действий: «Видишь ли казаки в настоящую войну играют совершенно другую роль. Кто первый едет после пехотного боя для преследования неприятеля? Казаки. Кто грабит мирных жителей? Казаки. Кто насилует, убивает мирных жителей? Казаки и т. д.»[2001]

Психологические различия казаков и солдат объясняются прежде всего довоенным опытом: первые росли в военизированной среде, сызмальства воспринимали военное дело как профессию, в результате чего мирное население и имущество оккупированных территорий считали платой за свою «работу», полагающимися им по праву войны трофеями. В обычном мирном населении казаки, чья довоенная повседневность отличалась от повседневности «гражданских» лиц, не видели себе подобных. Солдаты из крестьян, наоборот, в местных землепашцах, ремесленниках, торговцах нередко узнавали самих себя. Отсюда — более гуманное отношение к мирному населению. Тем не менее война, приучавшая человека убивать себе подобных, в конечном счете стирала различия между казаками и солдатами, здоровыми людьми и садистами-убийцами. Правда, хотя последних и не осуждали, но к ним сохранялось некоторое настороженное отношение.

Мародерство лишь отчасти носило рациональный характер и было связано с жаждой наживы, в целом оно относилось на счет проснувшихся архаичных инстинктов человека в условиях десоциализации личности. Поэтому рука об руку с воровством шли убийства и насилие над мирными жителями. В последнем также отличались казаки: «Опять жалобы на казаков. Говорят, что они не только грабили, но и насиловали всех женщин и девушек. Были случаи, что евреек выбрасывали из окон второго и третьего этажей… Это же слышал и от многих офицеров», — описывали в своих дневниках события в Галиции современники[2002].

Особенную жестокость казаков современники отмечали в отношении еврейского населения: в этом плане казачество выступало симптомом имперских болезней России — великодержавного шовинизма, помноженного на спровоцированное войной всеобщее озлобление. Недостаток культуры казачьих масс являлся одним из катализирующих факторов. Один из офицеров писал в тыл в ноябре 1916 г., с одной стороны, явно осуждая действия казака, с другой — демонстрируя риторикой собственную ксенофобию: «Зашли в еврейскую хату, где еврейку прошлую ночь казак было чуть не зарезал, отрубил ей нос, порезал руки, как она хваталась за кинжал, и в грудь, раны слабые — просил денег — отказала и он и стал ее резать, но на крик прибегли жиды — казак удрал, нас приняли ласково и было совестно за казака»[2003]. Раненые солдаты в госпиталях не только бахвалились своими подвигами, но, бывало, признавались сестрам милосердия в минуты слабости: «Что я детей порченых здесь перевидел. Жиденка одного — так забыть не могу. Почитай, в час один его солдатня кругом осиротила. И матку забили, отца повесили, сестру замучили, надругались. И остался этот, не больше как восьми годков, и с им братишка грудной. Я его было поласковее, хлеба даю и по головенке норовлю погладить. А он взвизгнул, ровно упырь какой, и с тем голосом драла, бежать через что попало. Уж и с глаз сгинул, а долго еще слыхать было, как верезжал по-зверьи, с горя да сиротства…»[2004]

Не завидным было положение австрийских женщин. Военнослужащий В. Тихомиров из 1‐й батареи Заамурского конногорного дивизиона в составе Терской казачьей дивизии писал в Москву 1 августа 1915 г.: «Австрийские женщины роют нам окопы, днем нельзя, а роют ночью со слезами, идет страшное насилье среди солдат, что солдаты делают с этими женщинами, стыдно писать, на все это насилье жалко смотреть, кругом все воруют, женщин и девиц насилуют и это все наши солдаты, нисколько не лучше немцев. Странно, неужели начальство не видит, прямо не понимаю»[2005]. В письме солдата домой в ноябре 1914 г. передавалось, что есть «масса рассказов», как на австрийской территории русские солдаты убивали мирных жителей. В одном случае убили мальчика 8–10 лет, который не мог сказать, где пасется скот, изнасиловали, а потом свернули шею девочке[2006].

Конечно, насиловали женщин не одни казаки и не в одной Галиции. Доставалось и русским девушкам прифронтовой полосы. Один батальонный каптенармус рассуждал: «Грабят не каких-нибудь там косоглазых китайцев, о которых я имею самые смутные представления, а наших родных, русских мужиков, насилуют девок и баб, и, представьте себе, мне никого и ничего не жалко. Черт с ними со всеми! Война как война! Лес рубят — щепки летят!»[2007] И. Зырянов приводил историю, как во время отступления в одном местечке была изнасилована несовершеннолетняя девочка. Ее истерзанная мать вся в слезах прибежала к ротному со своим горем. Ротный пытался выяснить, чего она от него хочет, но женщина только рыдала и ничего не могла ответить. Офицер рассуждал: «Сколько лет твоей дочери? Шестнадцать? Так. Ну, хорошо, предположим, соберу я их всех, подлецов, всю роту выстрою и всех заставлю расплачиваться… Ведь ста рублей не соберешь? Так иль нет? Под суд кого-то отдать? Можно. Но ведь опять-таки невинность и по суду не воротишь… На то и война, бабушка. Выезжать надо было отсюда в тыл. А то все равно не спасешься: не наши солдаты, так изнасилуют немцы, которые не сегодня — завтра будут здесь»[2008]. Фронтовая повседневность коверкала психику комбатантов, поднимала порог морально дозволенного. Насилие, становившееся рутиной, обыденностью, заставляло солдат примиряться с ним: «Привычка — великое дело. Я теперь хорошо привык: ни своего, ни чужого страху больше не чую. Вот еще только детей не убивал. Однако, думаю, что и к тому привыкнуть можно», — откровенничали рядовые[2009].

Массовые изнасилования «своих» и «чужих» женщин нельзя объяснить исключительно затянувшейся половой воздержанностью здоровых мужчин, тягой к сексу. В этих перверсивных практиках было больше тяги к насилию, удовлетворению не столько плоти, сколько извращенного, исковерканного войной духа. Вильгельм Райх полагал, что в патриархальном обществе традиции авторитарной семьи используют секс как инструмент властвования[2010]. В нем удовольствие затмевается инстинктами оплодотворения и самореализации в качестве самца. На отдельных участках фронта изнасилования женщин, усиленные национальными стереотипами, восприятием иностранных подданных как представителей «низшей расы», приобретали характер массовой демонстрации своего этнического превосходства. Особенно тревожные известия приходили с Кавказа. Один из солдат 18‐го кавказского стрелкового полка писал шурину в Самарскую губернию не позднее июля 1916 г.: «У нас здесь постоянный праздник. Водки и вина вдоволь, постоянно пьяны, ебем турчанок и армянок. Очень весело, но турки за это злятся, если попадется русский солдат в руки курдов, то они вырезывают хуй и кладут ему в рот, а язык вырезывают и всуют в жопу. А некоторые турчанки, чтобы их не ебали, серут себе друг друга в пизду и размазывают. Прямо безобразие. Ну ничего»[2011]. Издевательства над женщинами превращали военное противостояние на участках Кавказского фронта в настоящую войну за этническое выживание местных народов. Впрочем, турки поступали не лучше в отношении армянских женщин и детей, вырезая их целыми семьями. Когда под Сарыкамышем в русский плен попало около четырехсот турецких солдат и офицеров, конвоировавшие их армяне перебили всех, мстя за резню в Ардагане[2012].

Хотя информация о зверствах русских солдат начала появляться в частной корреспонденции с первых же месяцев войны, ситуация усугубилась после того, как в 1916 г. начали призывать в войска уголовников-каторжан. Один из солдат писал в 1916 г.: «Пишут о немецких зверствах, грабежах, насилиях. Я сейчас больше, чем уверен, что мы, если и не превзошли их, то не уступаем им. У немцев зверство, говорят, в систему проведено. У нас оно бестолковое, как и все, но чисто азиатское… Волосы дыбом встают… А рожи у православных воинов — арестантские. Глядишь и не знаешь, кто раньше тебя штыком пырнет, свой брат или австриец»