Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции, 1914–1918 — страница 221 из 234

[2614]. Не случайно Розенбах сравнивал фанатиков-революционеров с художниками-футуристами.

Рано или поздно эмоциональный фон меняется, затянувшиеся эмоции либо затухают, либо приводят к невротическим расстройствам. Современники обращали внимание, что в конце мая на смену буйным психам стали приходить «тихие сумасшедшие»: «Они бродят по улицам и никого не трогают, у них, главным образом, тихое помешательство»[2615]. Забегая вперед, отметим, что периодизация революции как этапов буйного и тихого помешательства была предложена П. А. Сорокиным в конце Гражданской войны. Социолог считал, что на первой стадии революции «„чувственно-эмоциональный тон“ общественной техники становится удивительно импульсивным, неустойчиво-беспорядочным. Отчаяние и радость, взрывы ненависти и восторга, подавленности и безудержного веселья, обожания и презрения, мести и великодушия лихорадочно сменяют друг друга… Во вторую половину революции, в силу усталости, истощения, голода и бедствия, это буйное состояние сменяется пассивностью, подавленностью и безразличием. Общество из буйного помешанного становится „тихопомешанным“, мрачным и апатичным»[2616].

В августе 1917 г. неврастеник-Керенский уже не удовлетворял эмоциональные потребности общества, на политическую сцену восходил герой иного амплуа — Л. Г. Корнилов. Примечательно, что последующий конфликт Керенского и Корнилова также может быть рассмотрен в эмоционально-психическом ключе: в 20‐х числах августа в Петрограде распространились слухи о заговоре Корнилова[2617]. С. Н. Дурылин записал в дневнике по их поводу 25 августа: «Тревога всюду, слухи и ожиданье»[2618]. В августе одновременно со слухами о готовящемся мятеже Корнилова ходили слухи о подготовке восстания большевиков, газеты писали, что на 27 августа «назначена резня»[2619]. 25 августа «Вечернее время» поместило рядом две большие статьи, одна называлась «В ожидании выступления большевиков», другая — «Борьба с контр-революцией». Во второй разбирались слухи о заговоре с целью освобождения Николая II. Современникам приходилось жить с постоянным чувством страха перед опасностью слева и справа или же выбирать для себя того врага, угроза с чьей стороны казалась более актуальной. Керенский совершил выбор «в пользу» правой угрозы и, не выдержав нервного напряжения, первым нанес удар по главнокомандующему, объявив его изменником.

В контексте психиатрической интерпретации «корниловского мятежа» обращает на себя внимание и роковая роль В. Н. Львова — признанного впоследствии психически больным. Наводит на подозрения о неврозе и самоубийство А. М. Крымова. Понять причину конфликта генерала и министра не удастся без учета резко ухудшившейся после падения Риги общей эмоциональной атмосферы. Вот как настроения кануна «мятежа» описал корреспондент в заметке от 25 августа под названием «Нервы Петрограда»: «Наступили страшные дни, когда население Петрограда не может не чувствовать непосредственной тревоги за себя. Совсем на-днях страшные слова о том, что Россия гибнет, еще казались несколько риторическими. Для большинства петроградцев в эти слова еще не вливалось живое, личное, прямо физическое ощущение тревоги. Теперь все сразу переменилось. Переменилась даже погода. После ясных, жарких дней ранней осени тяжелые мрачные тучи затянули серым трауром петроградское небо и льют холодные, нудные дожди… Нервы сразу поддались и началось бегство»[2620].

Новое психологическое напряжение пришлось на октябрь 1917 г., когда в столице опять распространились слухи об очередном восстании большевиков, а также о вероятном захвате столицы немцами; начался новый рост поступлений душевнобольных. Слухи расползались по городу, нервируя обывателей, отвлекая от привычных дел. В эти дни А. Блок записал в дневнике: «На улицах возбуждение (на углах кучки, в трамвае дамы разводят панику, всюду говорится, что немцы придут сюда, слышны голоса „все равно голодная смерть“)»[2621]. Те же самые разговоры отметил и М. Горький, демонстрируя собственную раздраженность и чувство страха перед возможным повторением насилия июльских дней. 18 октября в статье «Нельзя молчать» он высказался по поводу слухов о большевистском восстании: «Все настойчивее распространяются слухи о том, что 20‐го октября предстоит „выступление большевиков“… Вспыхнут и начнут гадить, отравляя злобой, ненавистью, местью все темные инстинкты толпы, раздраженной разрухою жизни, ложью и грязью политики — люди будут убивать друг друга, не умея уничтожить своей звериной глупости. На улицу выползет неорганизованная толпа, плохо понимающая, чего она хочет, и, прикрываясь ею, авантюристы, воры, профессиональные убийцы „начнут творить историю русской революции“»[2622]. В Москве Н. П. Окунев также фиксировал начавшуюся панику среди горожан[2623]. В некотором роде в октябре повторилась картина января — февраля 1917 г., когда все чувствовали неизбежность революции, ожидали ее. Отличие только в более точных сроках и сопутствующих настроениях. Практически во всех газетах Петрограда и Москвы поднимался один и тот же вопрос: «Что день грядущий нам готовит?» И, по общему убеждению, «готовил он нечто прескверное в образе большевистского восстания»[2624]. В. П. Булдаков обратил внимание, что слухи о выступлении большевиков как будто запрограммировали массовое сознание на осуществление этого сценария, так как изначально неуверенные в собственных силах большевики «словно подгонялись слухами об их постоянной готовности к захвату власти»[2625].

Раскрыть психологическое состояние представителя средних слоев городского социума осенью 1917 г. может помочь интересный документ — письмо московского обывателя, адресованное «будущему историку наших дней», выдержанное в стиле трагифарса:

Я человек сложившийся, мне тридцать пять лет, и у меня есть все, что полагается иметь сложившемуся человеку: квартира, жена, дети и кошка… Вы помните, как вышел я на улицу в мартовские дни? Я улыбнулся, мое лицо розовело от скромной гордости и на груди трепыхался торжественный красный бант… И что же пришлось мне увидеть. Передо мной, лицом к лицу оказался никто иной, как Филимон Лушкин… Ну да, да, — тот самый всегда небритый и полупьяный Филимон, которого моя тетушка, сердобольное создание, иногда поила чаем на кухне. Он сбил меня с ног.

— Смотрите! — заорал он. — И ентот выполз. С красным бантом!.. Хо-хо-хо!

Затем он последовательно ударил меня: в глаз, в нос и ухо… В конце концов мне удалось встать на ноги, и я выбрался в тупичек… Все мои друзья и знакомые уже были здесь. Кое-кто тихо постанывал… Я подошел к одному из них и с соболезнованием сказал:

— Плохо же вам живется!

— Живется, говорите вы? — задумчиво переспросил меня он. — Кажется наоборот: умирается. Нет трех ребер и через пролом в черепе уходит воздух…

…Я нашел себе тумбочку поудобнее, подстелил под себя, — все-таки мягче, чей-то валявшийся рядом раздавленный котелок, сел, сложил ручки на животике и задумался. И думал, что я, тридцатипятилетний сложившийся человек, — действительно сложившийся: сложил меня кто-то пополам и спрятал в карман[2626].

Революция и начавшаяся следом Гражданская война окончательно обеспечили осмысление современниками произошедших событий при помощи психопатологической терминологии. Если до 1917 г. подобные интерпретации были в основном уделом психиатров и представителей правых сил, то теперь более широкие слои, включая тех, кто искренне приветствовал свержение самодержавия, описывали революцию как торжество низших инстинктов в условиях нравственной и психической деградации населения. 1 ноября 1917 г. новониколаевский «Голос Сибири» писал: «Душевные эпидемии так же, как и гипнотические воздействия действуют на массы. Чем невежественнее масса, тем больше она поддается воздействию внушения, тем невоздержанее ее порыв и внутреннее психическое состояние… Рассматривая современные события в России под углом зрения психологии, приходится признать, что русский народ в настоящее время переживает полосу ненормальной душевной эпидемии, развивающейся на почве невежества»[2627]. Далее вера в Ленина приравнивалась к вере в дьявола и определялась как «та самая психологическая болезнь, кликушество, состояние невменяемости, исступления, которое проявляют больные „одержимые бесом“». 13 ноября 1917 г. московская газета «Сигнал» вышла с крупным заголовком на первой странице: «Россией управляет сумасшедший! Мы требуем освидетельствования умственных способностей „самодержца“ Ленина!» Как сообщалось, к выводу о том, что Ленин умалишенный, пришли представители армейского комитета юго-западного фронта после беседы с председателем СНК[2628].

Были попытки обоснования психопатологического состояния общества перенапряжением физических и психических сил в условиях военного времени, травмой военных лет. Эсеровская газета «Труд» преподносила поддержку Ленина как «массовый большевистский психоз», объясняя его усталостью от войны и порожденными ею иллюзиями насчет возможности заключения справедливого демократического мира[2629]. Следует заметить, что такая интерпретация соответствует упоминавшемуся феномену «постправды», когда общество желает быть обманутым ради достижения временного психологического комфорта. Идея мира являлась сильнейшим эмоциональным стимулом осени 1917 г.