Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции, 1914–1918 — страница 224 из 234

[2658].

Резкое ухудшение быта травмировало психику и старших поколений. Самоубийство в 1922 г. жены Н. П. Окунев воспринял как почти естественное следствие новой жизни: «Эта проклятая война и все последующее, исковеркавши царства, города, дома, квартиры, — доконала и наше не только счастье, но и относительное благополучие. К концу остались истрепанные нервы, изможденные силы, разочарование и трепет перед грядущими неприятностями… Не стало сил у моего бедного и благородного друга! Окончательно надломилось здоровье от этих кухонных забот, стирок, уборок, колок дров, топок печек, тасканья мешков и разных „торговых“ забот»[2659].

Что касается методов сведения счетов с жизнью, то по сравнению с 1917 г. сократилось число огнестрельных самоубийств при росте числа повешений. Как считают некоторые психиатры, такой выбор характерен для особо отчаявшихся людей, связан с большим количеством предварительных действий, исключающих эмоциональный порыв, в то время как застрелиться можно под воздействием спонтанного аффекта. Кроме того, при выстреле сохраняется надежда на осечку, при отравлении — надежда на спасение (последний способ сведения счетов с жизнью чаще выбирают женщины, по одной из версий и потому, что он не уродует внешность). Впрочем, сокращение количества самоубийств с помощью огнестрельного оружия может объясняться и другой причиной — кампаниями по реквизиции оружия у населения.

Таким образом, психиатрическая теория не только демонстрировала научные наработки ученых, но и оказывалась инструментом политической пропаганды. Понятия «революционного психоза», «контрреволюционного комплекса» едва ли могут быть признаны научными, в ряде случаев они демонстрировали уязвимость авторов перед характерными эмоциями и вызовами своего времени. Вместе с тем динамика поступлений душевнобольных за 1917 г. показывает определенную корреляцию между политическими событиями и психическим состоянием общества, позволяет сделать вывод, что революция стала травмирующим фактором как для ее приверженцев, так и для противников. Последующие события Гражданской войны принесли серию новых испытаний, способствовавших дальнейшему росту психических расстройств и связанной с ними суицидальной активности населения. Хотя в абсолютных цифрах количество душевнобольных не может быть признано в качестве значимой части населения, изучение динамики нервнопсихических расстройств позволяет лучше понять психологическую атмосферу общества революционного времени, определить наиболее травматичные для массового сознания периоды.

* * *

Российская революция 1917 г. была объективным и закономерным событием. Ее предпосылки вызревали с конца XIX в., но окончательные причины сформировались в годы Первой мировой войны во многом по причине негибкости верховной власти, цеплявшейся за самодержавные основания. Несмотря на это, объективных причин к тому, чтобы революция началась именно 23 февраля, не было. Хлебный бунт, разгоревшийся в политический протест, произошел во многом под воздействием слухов, во власти которых оказались и общество, и полиция, ожидавшая революционные беспорядки 14 февраля. Слухи выражали явные и скрытые общественные фобии (перед голодом, перед полицейскими провокациями и т. д.), поэтому с первых дней революции в ее основу легло стихийное насилие, ставшее некоей защитной реакцией толпы как общественного организма. Первым от этого насилия пострадали городовые — напуганное массовое сознание обывателей приписывало им стрельбу по народу из пулеметов с крыш и чердаков. Однако даже после победы революции, в так называемый период «медового месяца», обстановка в столице оставалась нервозной: на смену страхам перед «протопоповскими пулеметами» пришли страхи перед «белыми крестами» и «черными автомобилями». Последние трансформировались в городскую легенду, а затем в мифему, развитие которой отражало метаморфозы обывательских страхов перед революционным насилием (от черносотенных организаций до уголовников и леворадикальных анархистствующих групп). В революции 1917 г. с первых ее дней стихийные процессы оказывались доминирующими, чувственно-эмоциональное определяло рациональное отношение к событиям, вследствие чего слухи вытесняли «факты» и становились значимым фактором социально-политической истории. Отсюда рождалась их прогностическая способность, а также способность влиять на текущие и будущие события, известная как «самоисполняющееся пророчество». Несмотря на то что и накануне февраля, и накануне октября власти из слухов «знали» о приближающейся трагической развязке, они своими действиями лишь способствовали реализации наименее благоприятных для себя сценариев. Завладев умами обывателей, слухи как будто программировали массовое сознание на исполнение «пророчества».

Амбивалентность настроений весны 1917 г. отчасти объясняется парадоксальной природой революции, в которой проявились несбывшиеся мечты периода патриотической мобилизации общества 1914 г. Тогда надежды на общенациональное единение провалились, теперь революция дарила новые надежды на начало возрождения страны. Революционный энтузиазм февральско-мартовских дней нес в себе сильнейшую патриотическую составляющую, главной ценностью которой становилась идея свободной демократической России. Революция, ставшая преддверием Пасхи, наделялась сакральным смыслом, что проявилось в ее соответствующей интерпретации: революция как воскрешение. Миф о «великой бескровной» должен был лечь в основу очередной патриотической концепции.

Российская революция, сочетавшая общие как негативные, так и позитивные реакции, оказалась сильным эмоциональным потрясением для публики. Инверсии негативного и позитивного отразились в цикличности эмоциональной динамики 1917 г.: начавшись с тревоги января — февраля 1917 г., она пришла к еще более тревожно-эсхатологическим переживаниям осени 1917 г. При этом даже позитивные эмоции несли печать нервно-психической девиации: с восторгом принявшие революцию граждане России пережили сильный эустресс, негативно сказавшийся на психологической обстановке. Статистика поступлений душевнобольных в городские больницы Петрограда показывает, что 1917 г. стал самым сильным нервно-психологическим потрясением для горожан с 1914 г.

В дальнейшем происходила не просто ломка сложившейся повседневности — менялась социальная структура общества, которая для ряда специалистов оборачивалась депрофессионализацией, потерей социального статуса. Эта категория «бывших» оказывалась наиболее чувствительной к экспериментам советской власти, и слухи в интеллигентской среде о разделении общества на психически полноценных и неполноценных с последующим физическим устранением последних возникали не случайно. В условиях голода и эпидемий современники концентрировались на самых насущных вопросах физического выживания, т. е. удовлетворения первичных, базовых инстинктов. Это приводило к развитию «тоннельного мышления», снижающего когнитивные способности человека. Последующий рост психических расстройств, увеличение числа самоубийств становились характерными признаками эпохи.

Вместо заключения: смерть царя как «конец истории», или время и его ощущения в условиях эсхатологических предчувствий Гражданской войны

Антропологический поворот в исторических исследованиях акцентировал внимание на повседневной жизни «маленького человека», как в частной сфере, так и в публичной. Одним из направлений истории повседневности является изучение мышления индивида, которое определяет стратегию принятия решений, может свидетельствовать о различных психологических состояниях отдельного человека или общества в целом. В связи с этим категория времени в массовом сознании обывателей периода Гражданской войны является своеобразным маркером мировоззрения, помогающим понять отношения современников к тем или иным процессам, явлениям эпохи.

Условно можно выделить три типа восприятия социального времени: пассеистическое, при котором человек живет прошлым, идеализирует его, актуалистическое, предполагающее погружение человека в текущие проблемы, сужение его видения перспективы, и футуристическое — готовность пожертвовать и прошлым, и настоящим ради «светлого будущего». Конечно, в чистом виде эти категории встречаются крайне редко, однако в определенные исторические периоды конкретные социальные группы могут проявлять склонность к тому или иному типу. Кроме того, государственная политика и пропаганда способны повлиять на восприятие времени гражданами в календарном, религиозном, историческом или повседневном форматах.

Конец года всегда воспринимается как некий эмоциональный рубеж. Но итоги 1917 г. оказались неутешительными: рухнули мечты о свободной, демократической России (современники признавали, что уже в ноябре — декабре надежд на Учредительное собрание у них практически не оставалось), сбылись опасения о погружении страны в пучину Гражданской войны. Пессимизм вкупе с приближающимся концом года порождал эсхатологические предчувствия. Собственно, они сохранялись на всем протяжении Первой мировой войны, но, вероятно, справедливо говорить об их обострении на определенных этапах, одним из которых и стал рубеж 1917–1918 гг. Москвич Окунев последнюю запись в своем дневнике за 1917 г. (от 29 декабря) начал с известий о массовых убийствах офицеров в Севастополе, а затем перешел к рассуждениям о прожитой жизни, попутно вынося приговор эпохе как культурно-цивилизационному тупику: «Я родился в деревне <…> Одного я тогда не видел: скота в человеке <…> Чем культурнее становилась страна, тем, думается, невежественнее сделался наш народ. Я и раньше косился на засилие электричества, а теперь глубоко убежден, что оно не от Бога, а от дьявола. Все нервы, все извращения, все жульничество, все безверие, вся жестокосердность, вся безнравственность и вырождение людей — от этих проклятых звонков, хрипов, катастроф, миганий, смрада, гудков и чудес!»