Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции, 1914–1918 — страница 49 из 234

[618].

Психолог и педагог М. М. Рубинштейн в 1915 г. в статье «Кризис семьи как органа воспитания» обращал внимание на то, как уход отцов на фронт вкупе с ухудшением материального положения провоцировал распад семейных уз и рост детской преступности: «При колоссальной дороговизне в городах, как и во всей современной жизни культурных стран, у огромной массы семейств уже нет возможности жить собственной семьей. Не говоря уже о том, что родители, а часто и дети рассеяны на весь день по фабрикам и заводам, мастерским и т. д., большинство живет в скверных сырых подвалах, где даже днем приходится сидеть при лампе; более того, — большинство не имеет возможности собственными силами нанимать отдельную комнату-квартиру и вынуждено делить ее на углы, которые сдаются, а это уже означает большой надрыв, а то и полное уничтожение семейной жизни: дети и родители не одни, между ними и рядом с ними становятся чужие и часто совершенно неподходящие люди»[619].

Анализируя детские реакции на внешние раздражители, необходимо также учитывать такую особенность детского восприятия, как сильная впечатлительность. Последняя формирует в детском сознании фобии, непонятные взрослым. Советский писатель В. Шефнер вспоминал, как в раннем детстве, пришедшемся на конец Первой мировой войны, революцию и Гражданскую войну, он испытал сильный страх при виде зонтика. При этом появившийся незадолго до этого гроб в прихожей оставил его полностью равнодушным. Причина заключалась в том, что зонтик вызывал ассоциацию со страшным образом летучей мыши, однажды увиденной в книжке, покойник же никаких ассоциативных цепочек не запускал[620]. Левитский обращал внимание на то, что, по признанию детей-беглецов, они оставляли фабрики из‐за страха перед машинами: железные, гремящие они вызывали ассоциации с чудовищами, хищными животными. Сознание ребенка не сразу примирялось с тем, что мертвая металлическая махина может двигаться, работать. «Я как увидел, что машина крутится, так и убежал», — признался один из беспризорников[621].

Дети, оказавшиеся в прифронтовой полосе, в местностях, по которым прошла война, а также ставшие «сынами полка», начали проявлять жестокость. А. Б. Асташов отмечает, что в районе театра военных действий (15-верстной полосы фронта) оказалось не менее 200 000 детей. Их психика и общее физическое состояние подверглись экстремальным испытаниям. Исследователь приводит примеры огрубения детских чувств, утраты ими эмпатии, а также проявления неприкрытого садизма: дети выкалывали глаза раненым австро-немецким солдатам и наблюдали за агонией жертв, с восторгом рассказывая затем об этом в своих воинских частях[622]. Современники, побывавшие на линии фронта, наблюдали, как местные дети играли с трупами убитых немцев и австрийцев, зимой втыкали их в сугроб и использовали как остов для лепки снежной бабы: «Я подошел ближе, заглянул в детские лица и ужаснулся. Я увидел их оживленными и радостными, и услышал смех… Значит — привыкли»[623]. Вместе с тем данные примеры показывают адаптацию ребенка к условиям агрессивной среды. Нет оснований утверждать, что безразличное отношение к смерти, трупам, свидетельствует о полученной психологической травме. Скорее верно обратное: веселье играющих с трупами детей свидетельствует о том, что вид смерти не стал травматическим опытом. Признаком психотравмы является психическое или неврологическое расстройство, усиливающееся при повторной встрече с ее источником, вследствие чего источник вызывает у больного чувство бессознательного страха. Отсутствие страха говорит об отсутствии психотравмы, вместе с тем не исключает травму моральную. Однако в этом случае разговор из области психологии следует перевести в область этики.

Периодическая печать обращала внимание читателей на разворачивавшуюся гуманитарную катастрофу в связи с массовым беженством. В мае 1915 г. особенно тяжелая ситуация сложилась в Поволжье. Из Саратова, в частности, сообщали: «В Саратов прибыла партия в 104 русских крестьян из Сувалкского, Августовского и Сейнского уездов, дважды перенесших тяжелые испытания от нашествия германцев. Беженцы поместились на углу Астраханской и Нижней улиц, на постоялом дворе Беспалова. Помещение весьма антисанитарное. В грязном подвальном этаже, наполовину загороженном нарами, 18 семей теснят друг друга. Дети разных возрастов, женщины и мужчины спят на нарах, на полу и под нарами… Нет ни умывальника, ни кадушки с водой. Все беженцы старообрядцы поморского толка. Среди них 70 детей»[624]. В сентябре 1915 г. тревогу забили «Русские ведомости»: «Огромный поток беженцев заливает страну. Беженцев, впрочем, значительно меньше, а больше выселенцев — людей, оторванных насильственно от родной земли, имущества и привычных условий труда. Плетутся пешком, движутся на бесчисленных подводах, едут на платформах товарных поездов и на крышах вагонов. И среди этого огромного людского потока до 60 % детей… Земский союз собирает детей и высылает их на восток партиями до двухсот человек»[625]. Больше всего за детей переживали матери, которые в некоторых случаях весьма пессимистично смотрели на их будущее. Одна мать-беженка признавалась земскому служащему: «Нет, не за себя, не за себя я боюсь. Но вот мои мальчик и девочка. Эти, вероятно, вынесут, дети выносливы. И через несколько лет моя девочка будет проституткой, а мальчика, которого вы сейчас кормите, вы же, может быть, будете сажать в тюрьму»[626]. Таким образом, мать признавала, что психика ее детей устойчива, адаптировалась к новым условиям, однако дальнейшая их жизнь в силу ухудшения материальных условий и падения социального статуса, скорее всего, изменится в худшую сторону.

Вместе с тем судить о том, как воспринимали войну все дети на примере беспризорников и беженцев, как заложников экстремальной повседневности, не совсем корректно. На большинстве детей средних и высших городских слоев война отразилась опосредованно. Тринадцатилетняя Ольга Саводник записала в дневнике, что причиной ее волнений в день объявления войны стали волнения взрослых, которые передались детям[627]. С друзьями она решила погадать по облакам об исходе войны, и, хотя дети переживали, когда выбранное облако-Россия стало закрываться тучкой, в целом им «было весело и хотелось дурачиться».

Хоть многие дети лишились отцов и старших братьев, но в условиях сохранявшихся традиционных отношений отцы, как правило, не играли существенной роли в воспитании отпрысков, дети состоятельных семей большую часть времени проводили с гувернантками, матерями, братьями и сестрами. Уход отцов на фронт, конечно же, менял общий эмоциональный климат в семьях, но не становился в большинстве случаев причиной психологической травмы. Однако разговоры о войне взрослых, попадавшаяся на глаза лубочная продукция постоянно напоминали детям о войне, о которой у них складывалось свое представление, отличное от представления о ней взрослых.

Неожиданное исчезновение отцов, которое объяснялось детям малопонятным словосочетанием «ушел на фронт», рождало в голове новые образы, приводило к формированию определенных стереотипов. Это пугало многих современников, которые с высоты гуманистических идеалов рассуждали о катастрофических психологических последствиях войны для детей. М. М. Рубинштейн писал в 1915 г. в журнале «Вестник воспитания»: «Война по всему ее характеру способна заложить в душе детей такие семена, из которых в будущем могут вырасти сорные травы, способные заглушить все злаки, все, взлелеянное многовековыми усилиями миллионов людей. Тут, как нигде больше, поднимается тяжкое опасение, как бы война не породила огрубения и одичания»[628]. Те же опасения в популярном журнале «Нива» высказывал журналист и будущий детский писатель К. И. Чуковский: «Все многомиллионное детское царство в Европе и Азии захвачено ныне войной. Что станет с этим роковым поколением, взрастающим среди громов и пожаров?»[629]

Для опасений педагогов были все причины, так как в беседах с детьми, при наблюдении за поведением младших школьников обнаруживались некоторые поведенческие и психические изменения. Квазипатриотическая пропаганда средств массовой информации, проникнутая ксенофобской и человеконенавистнической риторикой, которая через разговоры старших, чтение периодики доходила и до детей, превращала войну в символ грозной опасности, вселявшей страх в сердца детей. Одна мать писала в «Вестник воспитания», рассказывая о том, как изменился досуг ее сыновей 8 и 9 лет: «Чтение всех статей и заметок как в местных, так и в „Русских Ведомостях“, вытеснило и заменило чтение детских книг, читаются и собираются старшими все рассказы раненых, все даже беглые заметки Дионео об Англии прочитываются с большим интересом… Когда я принесла для игры вырезанных из бумаги солдатов, — причем в магазинах здесь нашлись исключительно австрийцы и немцы всех родов оружия, — старший не взял себе ничего, сказав: „пусть ими играет Платоша, он еще маленький, не понимает, а я сам сделаю себе солдатов; этими играть не буду“»[630]. В ряде случаев отмечалось повышение нервозности детей. Так, некий семилетний Коля, оставшись с одной матерью, часто слушал ее рассказы о немецких зверствах, почерпнутых из газет. Постепенно мальчик все чаще стал замыкаться в себе, у него нарушился сон, а потом по ночам он иногда начал кричать: «Мама, я боюсь! Немцы пришли в Москву, они нас зарежут, они меня душат! Мама, спаси меня!»