– Всю жизнь жалел, – проговорил громко Скворушкин, – что у меня нет детей. А теперь вот радуюсь! Страшно за них!
8
Ох, как же прихотливо вяжет свои узелки судьба! Сколько всякого свалится на Борю чуть позже – и радостного, и горького, – а эту полусонную ночь на чужой постели в случайном доме почти случайно встреченного полковника, словами своими не только предсказавшего, но почти скроившего, как умелый портняжка, Борину судьбу, он долгие годы будет считать чуть ли не главным перекрестком своей судьбы.
Наутро Борис ощутил внутри себя глухое, нежданное волнение, которое никак не удавалось защитить незримым тайным козырьком. Потом все промелькнуло, как в ускоренной киносъемке: и Ершов, веселый пижонистый парень, самоуверенный везунчик – он выбил тысячу сто семьдесят очков из тысячи двухсот, подтвердив норму мастера спорта международного класса; полный, на удивление публики, Борин провал, не набравшего и тысячи очков, хотя он был единственный стрелок юношеского возраста, за что ему полагался диплом и звание чемпиона области, и церемония награждения, где ему помогал стоявший позади Хаджанов, который принял целых три диплома и три же дешевеньких кубка, которые свободно продаются даже в их краснополянском магазине, торгующем сувенирами…
Потом – ликование и восторг, с которым Глебушка встретил чемпиона. Но даже это не вывело Борю из какого-то нового, очень странного напряжения, вполне при этом полусонного, хотя Глебкина радость – он это знал – была совершенно искренняя и беззаветная.
Школа тоже встречала восторженно. В класс нарочно пришел директор перед началом уроков, чтобы поздравить Бориса публично, вручил ему толстую книгу, конечно, о видах оружия, правда, всякого, включая танки и пушки.
На Борю поглядывали, улыбаясь, и прохожие, а районная газетка вскоре напечатала его большой портрет на самой первой странице.
Он не противился ничему. С терпением переносил славу, а она, эта слава, спасибо ей, несла его вперед своей ласковой и широкой дланью.
Однажды его вызвали в военкомат. Боря сказал об этом Хаджанову, и тот сразу сообразил, что Бориса надо сопроводить – ведь вызывали не повесткой по месту жительства, а телефонным звонком директору школы. Так что не вызывали, скорее – приглашали.
Совершилось то, что Боря тайно предполагал. Ему предложили поступить в военное училище. На выбор – в общевойсковое, десантное и даже военно-морское.
Майор, представившийся тренером и усаженный с почетом за приставной столик райвоенкома, светился как начищенный самовар – есть такое выражение.
Военком, тоже майор, сразу сообщил, что Борины успехи в районе известны, и не только в районе, потому что ему позвонил даже облвоенком и предоставил квоты: пусть выбирает, талантливый мальчик!
Квоты, как разъяснил военком, вроде такая бронь, специальные места, куда, хотя экзамены сдавать и придется, но обязательно зачислят. Внеконкурсное преимущество. Ясно, что кандидаты в мастера среди призывников, да еще и по стрельбе, на дороге не валяются.
Хаджанов сиял, попутно сообщив, что Борис – первый выпускник детско-юношеской спортшколы со специализацией по стрельбе, и попросил денёк-другой на размышления.
Но первый раз Борис с Хаджановым не согласился:
– А чего раздумывать? – сказал он. – Я выбираю десантное.
Часть третьяЛЕТО СВОБОДЫ
И Глебушка остался один.
Нет, не сразу уехал, отдалился Бориска, немало недель еще ушло, полных больших и малых хлопот, в общем-то радостных и уж, во всяком случае, совершенно новых и небывалых для синего домика на краю городка. Но Глебка всегда знал и точно чувствовал: он рухнул с обрыва в тот самый день, когда старший брат вернулся из военкомата.
Что-то такое с ним враз случилось. Он даже улыбаться стал совсем по-взрослому, по-мужичьи: сдержанно, лишь уголками губ, будто боясь обнажить зубы. И говорил, по-мужичьи расставляя слова – без всякой детской скороговорки, когда половина произнесенного теряется по дороге, а все равно понятно, про что ты толкуешь, захлебываясь от радости или, допустим, от горя.
Нет. Боря словно уже ушел.
Надо же! Вот он, тут, на лавке, сидит прямо, по-новому напряженно, совсем не так, как в детстве, не развалясь, а строго выпрямив спину, говорит не торопясь, улыбается краешками губ, но смотрит уже мимо, в какую-то незнаемую даль, где другие улицы, иные дома, а главное, совершенно новые люди – может, потому он и говорит-то так сдержанно, словно общается с другими людьми, а не с ним, Глебкой, и не с мамой, не с бабушкой…
Вот ведь как получается: он вроде здесь, а его уже нет. Он говорит тебе, но слова, по его странному желанию, предназначены другим.
И для Глебки это – обрыв… Брат ушел, удалился, он уже ходит, дышит, говорит там, в невидимом отсюда городе, где находится это десантное училище – его новая жизнь и судьба.
Глебку утешали, особенно бабушка. Наверное, она лучше всех поняла его и согласилась с ним, а он, точно околдованный, не утихал, плакал, убегая из избы, не мог себя одолеть, и тогда Борису пришлось подойти к младшему, расцепить жесткие свои губы и белые свои молодые зубы приоткрыть, сказав при этом совсем не детское и твердое, что и могло единственно утешить:
– Но ведь ты сам этого хотел!
Хотел – не хотел, но не детский и не взрослый, скорее – животный, утробный какой-то рев рвался, поднимался из Глебкиного нутра, с самого донышка его существа, будто мнилось ему в Борисовом отъезде какое-то грозное предсказание или предупреждение, которого ни он сам, и никто другой, распознать, услышать и понять совершенно не мог. Все удивились, все обеспокоились, но как только Глебка все-таки утих, тотчас об этом забыли. Так всегда и бывает – не понимаем мы вещих предсказаний. Но ведь незнание того, что с тобой случится в будущем, и есть не что иное, как тайная и спасительная благодать. Знай мы все наперед, что с нами произойдет – остановилась бы, наверное, жизнь…
Однако предчувствия дарованы нам как высшее предупреждение. Надо только еще уметь отличать предчувствия от обид, боли и всего другого, что тоже вызывает слезы. Но то слезы облегчения. Эти же – предчувствие грядущего.
2
Так что Глебка первым испытал это предупреждение, отревел горько и даже по-своему страшно, но когда настала пора действительного прощания, он только беспомощно улыбался старшему брату.
Тот же отгулял выпускной, вызывая зависть окружающих, – пожалуй, он единственный из всех мальчишек твердо знал, что будет с ним дальше, да к тому же оказался уже овеян ранней славой меткого стрелка, этакого Тиля Уленшпигеля, который в яблоко, поставленное на голову человека, попадал без всяких сомнений, и был не просто призван в военное училище, но и обласкан не ощутимой из детства казенной властью, которая, хочешь – не хочешь, вершит жизнью.
Не забыл Бориска распить прощальную «чекушечку», кока-колой, правда, разбавленную, на исторических, давно пересохших бревнышках вместе с товарищами по детству, теперь сильно изменившимися внешне, но в душе-то все теми же ребятишками, с повадками, оставшимися от прошлого.
Витька Головастик раздался в плечах, кули мучные мог бы играючи грузить, отпустил усы – не усы, правда, а усишки, как у монгола – жиденькие, хоть и длинные, свисающие прямо на рот. Васька Аксель, все никак не идущий вширь, но растущий по-прежнему в высоту, окончательно подтянулся к двум метрам, однако все еще был слаб – не поспевала мускулатура за костью, может быть, все-таки действительно по причине никудышной, слабой и не по-настоящему мужской, без обилия мяса, еды. Но теперь он чаще улыбался, потому как прочно закрепился на ожившем заводе: что-то там обрабатывал для «калашей» и получал не просто сносную, но вполне даже приличную зарплату.
Однако заметнее других переменились сероглазые погодки. Петя, Федя и Ефим были в похожих и недешевых джинсах, ведь мода на них не проходит никогда, одеты все в приличные куртки с яркими лейблами известных фирм. И хотя все знали, что денежки у них водились, и всяких там лизу-чек-сластюлек и жвачек всегда полно в их карманах, вели они себя не как дети торговых родителей, а скорее интеллигентов – акционеров каких ни то или ещё кого в том же роде. Во всяком случае, они предпочитали не говорить о родительских делах и магазинных заботах, потому что уже давненько, после шумного объяснения с родителями, полностью освободились от торговых забот под залог хорошей учебы и непременного будущего попадания хоть в какой институт. А на не попавшего в этот самый институт, хотя бы и с третьего раза, должно было лечь родительское хозяйство, и это означало бесконечные, с утра до ночи, хлопоты, погрузки и разгрузки, касса, деньги, налоги и все прочие, вовсе даже непростые заботы.
Глебка сидел на бревнышках сбоку, молчаливый, задумчивый, Бориска же, напротив, оказался в центре горевской стайки, отмахивался от предложения троицы не чекушкой отметить его отъезд, а посолиднее, да хоть бы и фуфырём дорогого виски, вежливо разъясняя, что стрелки никогда не пьют, а то руки у них затрясутся, и все на это не смехом отзывались, но робким смешком уважительности, понимания и признания Борькиных достижений.
– А помните, мужики, – совсем по-взрослому проговорил Витька, – ведь Борик звал нас всех в этот его тир! Но никто не сподобился. Холодно нам показалось. Неуютно.
– Терпения не хватило, вот что, – всерьез добавил средний из братьев, Федя.
– А и правда, – восхитился Аксель, – сколько ж ты на полу там пролежал, в мишени целясь? Часов? Дней?
– Тыщу! – усмехаясь, ответил Бориска.
– Вот-вот! – опять врезался Головастик. – Тыщу, и – на тебе! – всяческий чемпион, но главное, едешь-то куда, в армию, в десант!
Он и не старался скрыть своей зависти, этот Витька, друг детства, однофамилец, а может, даже родственник. У самого-то ничего не получилось, добрался до конца школы ни шатко, ни валко, и оставалось у него последнее лето – осенью предстоял призыв. Армия – вроде всё как у Бориса, да совсем не всё – будут у них на плечах разные погоны: у Витьки просто солдатские, а у Бориса – с широким рантом вдоль них да буквой «К», курсант, значит. И хотя курсант, особенно младших курсов, тот же солдат, а может, даже солдат еще больше подчиненный, все же от солдата отличается в пр