— сигарета, небольшая бумажная трубочка, набитая табаком и предназначенная для курения.
Вернувшись из своего последнего отпуска (см. статью отпуск), проведенного в Мюнхене, Найгель начал непомерно много курить. В один из вечеров, в порыве великодушия, он предложил сигарету и Вассерману. Сочинитель, который отродясь не курил, тем не менее взял ради своего друга Залмансона, который на протяжении всего периода пребывания в лагере не прекращал тосковать по своим дорогим сигарам. Вассерман затянулся разок для приличия и едва не задохнулся дымом.
Вассерман:
— Как чертово колесо закрутилась моя бедная голова! Какой мудрец мог предвидеть, что цигарки эти так кусаются? Чтоб гореть ей ясным пламенем! — Однако сделал и вторую осторожную затяжку прежде чем бросил проклятую сигарету. — Чтобы черный год пришелся на него, на этого Залмансона! Еще и удушиться чадом преисподней я должен ради него?!
— Сергей, Сергей Петрович Семёнов,
советский физик, уроженец… Х-мм… Даже этого не потрудился сообщить нам сочинитель. Ни где родился, ни где учился, ни кем были родители — полный провал. Известно только, что в отрочестве оказался одним из членов команды «Сыны сердца». В дальнейшем, покончив с детскими забавами, прославился на весь мир благодаря своим исследованиям в области теории света. По своему характеру был человек замкнутый и нелюдимый. Любому другому времяпрепровождению всегда предпочитал работу в лаборатории и вечно был погружен в какие-то научные расчеты. Собственно, и в детстве был малообщителен: золотые руки и запечатанное сердце — говорили про него. По-видимому, именно чувство некоторой неприязни к этому сухарю заставило Вассермана в семи из шестнадцати глав «Сынов сердца» по рассеянности «забыть» отправить его вместе с остальными героями на поиски приключений. Однажды Вассерман откровенно признался перед редакцией, что «есть в нем что-то, в нашем добром Сергее, что-то такое… В общем, сдается мне, неспроста он столь замечательно разбирался в приборах и шестеренках — можно сказать, постиг их изнутри. Как будто более принадлежал к обществу механизмов, чем людей. Никогда не удалось мне заставить его произнести какой-нибудь милый пустяк, шутку или ласковое, сердечное слово». Вассермана постоянно мучило неясное подозрение, что Сергея вообще не интересуют никакие благородные спасательные операции и прочие добрые дела Сынов сердца, а привлекает только возможность изобретать и совершенствовать всякие удивительные технические новинки, необходимые для выполнения отчаянных замыслов Отто. Поскольку сам Сергей был, мягко выражаясь, несловоохотлив, то и Аншелу Вассерману, как уже было сказано, немного удалось поведать о нем читателям. В начале войны Сергей трудился в каком-то московском тщательно засекреченном исследовательском институте и внес серьезный вклад в развитие современных видов оружия. Отправившись однажды в действующую армию — на юго-западный фронт — для испытаний, с целью дальнейшего усовершенствования своего изобретения (какой-то системы обнаружения и поражения скоплений вражеской артиллерии и танковых соединений), совершенно непредвиденно оказался в плену у немцев. Скрыв свое настоящее имя и род занятий, попал в лагерь советских военнопленных, где, видимо, без особого труда сумел обратить внимание начальства на свой талант искусного механика. В конечном счете попал в Варшаву, где трудился простым рабочим на фабрике, выпускавшей стекла для очков — столь необходимых солдатам и офицерам Вермахта. Немцам и в голову не приходило, что за птица попалась в их сети. В конце сорок второго года Отто посетил указанное предприятие в центре Варшавы и к своему великому удивлению и не меньшей радости увидел Сергея. Одеяние узника и плачевный вид заключенного не помешали Отто узнать в нем старого товарища. Сергей его не признал, возможно, потому, что, по выражению господина Маркуса, «находился уже за пределами своей жизни». Отто сумел подкупить ответственного за охрану рабочих…
Фрид: А как же! Вручил этому негодяю половину месячного бюджета зоопарка!
…и увел несчастного с собой. После того как беднягу вымыли, более менее прилично одели и подкормили, он начал приходить в себя. Но никогда уже не стал прежним Сергеем. Теперь это был разбитый изможденный человек с чрезвычайно странной походкой — с трепетной осторожностью носил свою мудрую голову и боялся шевельнуть шеей, словно она была выдута из стекла. Передвигался таким образом, как будто весь был составлен из отдельных хрупких и порядком расшатавшихся деталей. Недоверчивый и пугливый, он тотчас исчезал в кустах, едва завидев постороннего. Только Отто удостаивался услышать от него иногда несколько слов, произнеся которые он немедленно умолкал. Один глаз его постоянно слезился. Через несколько недель после своего прибытия в зоосад Сергей принялся за более чем странные научные опыты. Однако когда Отто потихоньку посвятил его в свою тайну и рассказал, чем тут заняты прочие мастера искусств, в глазах его вдруг вспыхнул огонек. Точно так же Отто умел высечь в нем искру новой захватывающей технической идеи в дни их юности.
Отто: Но на этот раз — что вам сказать? — на этот раз этот огонек немного испугал меня. Не знаю почему. Я подумал, что, может быть, допустил ошибку, снова включив такого человека в нашу команду. Ведь никто не гарантировал мне, что если кто-то был однажды нашим, то останется таковым навеки, не изменится и не станет другим, верно?
Среди экспериментов, которые Сергей проводил в зоопарке, стоит упомянуть два: создание и испытание агрегата под рабочим названием «Вопль разрывающей душу жалобы» (см. статью крик) и системы параллельных зеркал, предназначенной для похищения времени (см. статью Прометей). Действующие модели получились несколько неуклюжими, поскольку нуждались для своей реализации в сложных технических узлах и приспособлениях, которые далеко не всегда удавалось раздобыть. Сергей не был принят в кругу прочих мастеров искусств (см. статью деятели искусств), и не только из-за своей диковатости и необщительности, но также и потому, что оказался единственным во всей компании, кому для осуществления его проектов требовались приборы и механизмы. Не душу и плоть свою превратил он в орудие борьбы и ее арену, а бесчувственное стекло и железо — если не считать, разумеется, его последнего, самого знаменательного эксперимента, во время которого он сам бесследно исчез при подозрительных обстоятельствах (см. статью Прометей).
— пытки, причинение человеку физического или душевного страдания с заранее намеченной целью.
Неотступная душевная пытка Казика. С приближением конца, оглядываясь на прожитые годы, Казик обнаружил, что большая часть его жизни прошла в тяжких страданиях, в основе своей совершенно необъяснимых. Его инстинкты, желания, надежды, порывы, тревоги — короче говоря, все, что составляло богатство его личности, — были заложены в нем в таком избытке и рвались наружу с такой силой, словно предназначались для реализации мощных природных катаклизмов, пробуждения вулканов или запуска смертоносных ураганов и смерчей, но в действительности вынуждены были довольствоваться крошечным тельцем несчастного Казика, неспособным вынести подобных потрясений. Разумеется, эта непропорциональная энергия неизбежно захватывала в поле своего воздействия и других людей, в первую очередь — окружавших его мастеров искусств (см. статью деятели искусств). Враждебность Казика по отношению к самому себе в последние дни его жизни сделалась столь насыщенной и неукротимой, что ею можно было бы расколоть земной шар, пронзить его насквозь от полюса до полюса, но вся она обращалась лишь против ее носителя и кучки уверовавших в него чудаков. Возможно, окажись в его распоряжении тысячи лет, он сумел бы разбавить в их потоке могучие силы своей натуры и найти последовательное разумное применение заложенным в нем инстинктам, но краткость отпущенного ему срока изначально лишила его всякого шанса быть счастливым. Почти всегда он пребывал в подавленном состоянии, все его страсти и вожделения лишь причиняли ему невыносимую боль и унижали его. Затушили в нем последнюю искру милосердия. Ни одно требование его страдающей души, ни один импульс его мощных порывов не были удовлетворены и не получили развития, не смогли распуститься, созреть и угаснуть в надлежащем темпе — таким образом, чтобы Казик мог превратиться в подлинное произведение искусства (см. статью творчество), в то изделие, которое в гордыне и печали величают венцом Творения.
Вассерман:
— Пропал понапрасну, герр Найгель, с самого начала был пропащим… Лучше было бы ему, человеку, вовсе не родиться, но если родился… Что в них толку, в этих считанных мгновениях, которые называем мы «жизнь человеческая»? Что можем сделать с ними? Насколько преуспеем познать себя и весь мир? Эт!.. Неужто полагаешь, что старик Мафусаил в конце дней своих знал нечто такое, чего Казик не знал по прошествии шести часов и двадцати минут в вечер того самого дня?
Вопрос был задан усталым, надтреснутым голосом. Разговор этот состоялся в тот роковой час, когда оберштурмбаннфюрер Найгель уже вернулся, разбитый и окончательно сломленный, из своего краткосрочного отпуска, проведенного в Мюнхене (см. статью катастрофа). Тем не менее они продолжали плести начатое повествование. Казик был предельно близок к своей кончине — и к концу всего, так же как и сам Найгель. Выслушав описание душевных мук Казика, немец пробормотал:
— Капельку милосердия, герр Вассерман…
Одна его рука подпирала отяжелевшую голову, а другая покоилась вытянутой во всю длину на плоскости стола. Вассерман сообщил, что Казик с остервенением набросился на жалкий остаток своей неудавшейся жизни. Он требовал от художников, чтобы те открыли ему наконец, кто он такой, для чего был призван в этот мир и ради чего создан. Но у них не было ответа. Не могли они припомнить ничего существенного и по-настоящему важного, ведь в каждую минуту своего существования он с безумной страстью отдавался новому, внезапно охватившему его увлечению. Не было в нем ни малейшей устойчивости, никогда невозможно было заранее предвидеть, чего ожидать от него. Мастерам искусств его короткая жизнь представлялась цепью безумных метаний, изменчивых и противоречивых капризов.