См. статью «Любовь» — страница 139 из 153

Вассерман:

— И этот младенец тоже был убит. На руках у сестры своей был убит. Случилось так, что однажды вечером сидела девочка дома одна, нянчила младенца, и великая тьма опустилась на город, и не было у нее ни лампы, ни свечки осветить бедную их комнатушку, испугалась она, схватила братца и помчалась с ним к родителям в кафетерий, а они в то время завершили уже труды свои и как раз спешили домой к деткам, но разминулись, разминулись с ними на темных улицах, и вот увидела Авигайль, что заперт на замок кафетерий и нет внутри никого, и побежала обратно, но нескольких шагов не дошла до ступеней дома: польский часовой выстрелил в них обоих — просто так, для забавы… Две минуты ровно оставалось до комендантского часа, ну что?.. Решил он, что вправе уже стрелять. И Хана и Лев-Исраэль не могли даже спуститься вниз и забрать их. Всю ночь, до самого рассвета, пролежали там тела двух чистых непорочных ангелов, на камнях мостовой… В ту ночь пролетел над ней сыч, над нашей Ханой, и коснулся ее своим крылом, и случилось это несчастье…

Хана: В ту ночь мы сделались как голодные звери. И родили себе моего сына Долека. И Рохале, Рахилечку мою. И Нехемию. И Бенциона. И Авигайль тоже. И последнего нашего мальчика, нашу крошечку. И еще, и еще. И не было нам успокоения. Выли мы, и царапались, и кусались до крови, и пот лил с нас градом. И мы ведрами пили воду, чтобы были в нас новые соки. И лоно мое было как громадная неутолимая воронка, как амбар, полный зерна, как море и горы, лес и земля. И дети сыпались из меня, как горох, и раскатывались по всему дому, и скакали по ступеням, и гурьбой высыпали на улицу. И наполнялось ими гетто, и вся Варшава наполнялась. И вожделение наше не знало насыщения. Там, снаружи, убивали наших детей, но мы делали новых. И снова слышали выстрелы, и снова делали детей. И под утро поняли, что уже не можем остановиться. И почувствовали, что все сдвинулось, сорвалось со своих мест — и кровать, и комната, и дом, и улица. Все вздымалось и опадало, и обливалось потом, и мычало и стонало. И когда рассвело, весь мир уже был с нами. Весь мир плясал и содрогался. Люди и деревья, кошки и камни. Все плясало и неистовствовало. Даже спящие делали это во сне. Во сне! И стало абсолютно ясно, что Бог сдался. Что страшная Его тайна раскрыта. Что Он сумел создать только одно: вожделение, которое вложил в нас. Любовь к этой жизни. Любовь любой ценой. Без всякой мысли, без логики — одну только любовь. И веру в жизнь. И тоску по ней. Несчастный мастер. Несчастный! Закупорил, запечатал в нас единственное свое творение, нанес как несмываемое клеймо, как татуировку на наше тело. Отчеканил на всем: на деревьях и на горных вершинах, на поверхности моря и на порывах ветра. Выплюнул его из себя как проклятие. Весь этот мир Он создал только с одной целью: сбросить с себя эту ношу, избавиться от этого несчастья. От своей вины. От своей болезни. И Лев-Исраэль силой отодрал себя от меня. Подтащил себя к окну, перегнулся через подоконник и выронил себя вниз. Тогда я поняла, что должна делать. Я не пошла на улицу. На улицу — нет. Я сидела дома. Против зеркала. И украшала себя, румянила свои щеки, сурьмила брови, умащала свое тело благовониями. Люди приходили и говорили мне какие-то слова. Слова! Они думали, что я больна. Думали, сошла с ума. Ничего не поняли. Только Отто пришел и понял. Только взглянул на меня и понял. Я решила быть красивой, замечательно красивой, такой красивой, чтобы красота моя бросилась Ему в глаза. Ему, Господину и Властелину нашему. Бросилась в голодные тоскующие Его глаза. В вечно ищущие глаза. Чтобы не мог не заметить меня, как нельзя не заметить огромные пустыни, джунгли, океаны, Гималайские горы. Чтобы увидел и разглядел меня. Меня!

Отто: Я нашел ее в доме призрения для женщин. Ведь и там я искал своих борцов, и факт, что не напрасно. Служительница рассказала мне по секрету, что до того, как Хана прибыла к ним, она несколько месяцев слонялась в одиночестве по улицам, и насиловали ее и евреи, и поляки, и все кому не лень, а она не сопротивлялась, и только смеялась, и как будто ничего не чувствовала. На свое счастье, из-за анемии и голода она ни разу не забеременела. А уж у нас в саду никому и в голову не пришло бы обидеть ее, только вот господин Мунин подкрадывается иногда тайком поглядеть на нее из-за кустов, чтобы вдохновиться и скромненько заняться своим искусством. А она вообще никого не замечает, мечется всю ночь нагая, в жару и в холод бегает взад-вперед по дорожке возле клеток хищников, пытается соблазнить Его, Его! Погружена полностью в свою войну с Богом, и поверьте мне, что это не легкая война.

Вассерман:

— Ай!.. Иногда в жаркие летние ночи мы все чувствуем, как Он борется и воюет там, наверху, сам с собой воюет… И завесы небесные как будто приоткрываются слегка, и Он заглядывает в щелку, смущенный, и дрожит от волнения. Эт! Вся Вселенная истекает тогда потом и корчится в судорогах, и кровь вскипает в наших жилах, и уши слышат, как за семью небесными сферами, в таинственных облаках — облачениях его, в туманных пеленах бьется Он седой головой о стены хрустальных дворцов своих и рычит от боли.

Господин Маркус: В такие ночи донимает его госпожа Цитрин своими колдовскими чарами. Один взгляд ее внушает восторг. Прогуливается она по саду плавной, неторопливой походкой. Распускает прекрасные свои волосы (желтые жесткие патлы дешевого парика. — Ред.). Соблазнительно покачивает бедрами. Да, Господь Бог в высотах своих изнемогает, мычит и ревет, как гигантский бык. Выгибается от мучительной страсти дугой, как огромный кот. Месяц на небе становится багровым, и толстые, как канаты, жилы выступают на его поверхности. Воздух немеет и застывает от восхищения. Ни малейшего дуновения во всей природе… Нет, правильнее будет сказать, что воздух полон тысячами мельчайших желтых душистых пылинок, повисших без движения и дурманящих сознание. В разных уголках сада под влиянием флюидов госпожи Цитрин с вожделением, против которого невозможно устоять, спариваются животные. Старые звери, которые от голода давно уже превратились в скелеты — кожа да кости, — вдруг оказываются одержимыми похотью и с жадностью набрасываются друг на друга. На сухих ветвях деревьев, обрубленных осколками снарядов во время бомбардировок четырехлетней давности, вдруг набухают почки и лопаются бутоны. Распускаются цветы немыслимых фиолетовых и красных оттенков. Земля дрожит и трепещет, оползает и морщится, когда наша Хана, красивейшая из женщин, исполняет свой танец любви. Кружит и плывет с закрытыми глазами, с нежной обворожительной улыбкой на устах, и мед сочится из всех ее пор, стекает, капает на землю. Оставляет таинственные знаки… Эдакие любовные записочки. И во всяком месте, где он капает, вырастают огромные кусты жасмина и сирени, и Он читает послания и теряет рассудок. И я подозреваю, что не только Его рассудку грозит тут опасность…

Мунин: Ха! Благословенно злое начало в человеке. Заблудший во тьме и грехах угождает Богу дурными побуждениями и много превосходит праведника, угождающего Ему благими намерениями, лишенными дурных помыслов, — так находим мы в «Житие Яакова-Иосефа» из Полонного, и Великий Магид подкрепляет это словами: «Я сотворил злое начало и сотворил Тору — приправу к нему». Но главное-то жаркое, а не приправа! Ох!.. Одна такая ночь госпожи Цитрин равна как минимум семи ночам непорочной девственницы!

Господин Маркус: Да, но утром все заканчивается. Он все еще не сдается: борется со своим искушением и побеждает его. Мы просыпаемся измученные, разбитые, разбросанные по всем углам сада, кто на лужайке, кто в канаве, а кто и в клетке в обнимку с невиданными сказочными зверями, в панике удирающими прочь в первых лучах зари, а вокруг нас признаки страшного разрушения, следы острых клыков и когтей Властелина Вселенной: вырванные с корнем деревья, расколотые до основания каменные тумбы, кучи иссохшего ломкого хвороста, в который превратились волшебные благоуханные кусты, обломки скал, расколовшихся на части из-за того, что жилы их не выдержали неимоверного напряжения… А наша Хана? Ну да, утомленная госпожа Цитрин почивает себе, свернувшись, как невинный младенец, калачиком на куче соломы или под деревом, совершенно не чувствуя, как Отто, в великой печали своей, прикрывает ее собственным пальто. Она блуждает в царстве снов и грезит о новой битве завтрашней ночи…

Это был Аарон Маркус, кто — по просьбе Отто (а Отто, как известно, ни в чем не отказывают) — взял за руку Казика, которому в это время как раз исполнилось двадцать пять лет, и повел за собой по дорожке сада к полянке перед клетками хищников. Остальные мастера искусств (см. статью деятели искусств) в полной тишине следовали за ними. Вот-вот должен был заняться новый день. Хана как раз окончила свой танец, и выражение блаженного упоения и страстного томления расплывалось по ее лицу, витало над ее опущенными веками. Еще одно мгновение теплилась надежда, и ухо искусительницы склонялось в чутком ожидании: может, сегодня придет наконец? Аарон Маркус приблизился к ней, немного смущенный ее видом: всей этой пестрой кричащей рекламой на абсолютно голом теле. Осторожно прикоснулся к ее руке — она задрожала и застыла. Маленький провизор шепнул ей, что она может прекратить свои танцы. Он даже сказал:

— Он прибыл, госпожа Цитрин, он прибыл. Пришел к нам…

И в известной мере это было правдой. Хана не открыла глаз. Она повернула к Казику свое красное, как огромный подсолнух, лицо, обрамленное грязно-желтой растрепанной паклей парика. Казик, как всегда, имел своим одеянием одну только пеленку. Малюсенький человечек, карикатура на мужчину, высотой в пятьдесят один сантиметр (согласно единственному, не особенно точному измерению). Она все еще не размыкала век, только губы ее слегка шевельнулись. Спросила почти неслышно:

— Он?

Маркус кивнул головой, она ощутила как будто легкий толчок, волну потревоженного воздуха, и улыбнулась. Мунин прошептал издали:

— Ну, а-шокл, парень! Не тушуйся, беги и хватай!