См. статью «Любовь» — страница 150 из 153

— Пусть себе там и остаются. Так лучше.

Маркус: Нет-нет, любезный герр Найгель! Ведь это уклонение от исполнения своих обязанностей и, может, извините меня, даже трусость, скажем так. Ведь у нас имеется ответственность (см. статью ответственность) перед людьми.

Настоящие серьезные эксперименты провизора в области чувственного восприятия начались в тысяча девятьсот тридцать третьем году. Вассерман уточняет и поясняет:

— Тридцатого числа, в январе месяце тридцать третьего по гражданскому летоисчислению он впервые начал исследовать печаль.

По словам Вассермана, записи Маркуса тех дней свидетельствуют о его несомненной жертвенности, готовности принести себя на алтарь науки. Поначалу он еще верил, что может заниматься своими исследованиями в определенные отведенные для этого часы, которые установит для себя по собственному разумению. Он все еще относился к этому занятию, как к любопытному увлечению. Но очень скоро понял, что имеется только один путь сделать что-либо как полагается: жить этим.

Вассерман:

— Если бы ты видел этого по природе своей оптимистичного и жизнерадостного человека, последовательно и прагматично погружающегося в глубокую печаль, — ой-ой-ой, милые его нежные глаза выглядели в те дни как глаза несчастной лошади, неумолимо погружающейся в топкое непролазное болото. Если выразиться точнее, он намеренно опечалил себя, чтобы исследовать изнутри этот мрачный склеп, очистить от случайных наслоений, заново пробить подземные ходы, закупорившиеся из-за долгого неупотребления, и дать всему этому новые имена.

Так Маркус приступил к созданию своего «сантимо», нового словаря в области эмоций, приступил, полный благородных намерений, но, возможно, отчасти просчитался. На поверку язык этот оказался весьма примитивен. По словам Вассермана, он представлял собой пеструю смесь букв и чисел и всяких тайных обозначений, которые ни один человек, кроме самого фармацевта, не мог понять.

Вассерман:

— Ай, герр Найгель, памятны мне те тяжелые дни, которые пришли вслед за кампанией грусти: погружение в самое сердце страха, которое провизор проводил в течение трех лет, между тридцать пятым и тридцать восьмым, и потом одиннадцать лун, в которые опустился в глубины всех видов и оттенков унижения, между ноябрем тридцать восьмого и сентябрем тридцать девятого, и еще наряду с этим проводил дополнительные эксперименты, как писатель, сочиняющий большой серьезный роман и параллельно зарабатывающий на жизнь какими-нибудь статейками или сказками, эдакими небольшими шалостями пера, подобными щепкам, отскакивающим от полена. Ох это его пугающее погружение в пучину безответности и беззащитности — ну и что дальше? Велико было его самоотвержение, когда бросил он себя в пропасть отвращения и нашел там — кто бы мог поверить? — семнадцать различных оттенков между омерзением и брезгливостью.

Похоже, что в те дни начало несколько меняться направление исследования. Факт, что в феврале месяце тысяча девятьсот сорокового, когда Отто Бриг (см. статью Бриг) впервые натолкнулся на него на улицах гетто, ученый занимался тем, что старательно вылизывал языком сапоги двух офицеров Ваффен-СС.

Вспоминает Отто: При этом он улыбался, наш господин Маркус, под носом у этих мерзавцев улыбался и выглядел вполне счастливым, как будто только что утащил персик из теплицы у настоятеля монастыря. Разумеется, я тут же понял, что он один из наших.

За большие деньги Отто выкупил Маркуса у издевавшихся над ним эсэсовцев (по всей видимости, готовых уже прикончить его) и привел в зоосад. По дороге Маркус разъяснил ему сущность своих опытов, и вследствие этого Отто понял также значение радужной, прямо-таки небесной улыбки, сиявшей на лице исследователя во время описанного выше инцидента.

— Нет времени! — воскликнул тот взволнованно. — В оставшиеся мне месяцы я хочу удостоиться вкусить и капельку удовольствия. Поэтому теперь — счастье.

Вассерман полагает, что в те дни, когда гетто было погружено в безысходный мрак и отчаянье, аптекарь Аарон Маркус исключительно силой своего духа «уравновешивал чаши страдания и счастья, потому что, если бы они не находились в равновесии, пропали бы мы все и все пропало…». Вместе с тем необходимо отметить, что провизор и в этот период подвергал себя множеству опасностей.

Вассерман:

— Подобной тому волнующему, стремительному нырку в глубины жалости. Ну что? И той увлеченности — достаточно безответственной, должен сказать я тебе, друг мой Маркус! — готовности отдаться на волю волн, которым надлежало вынести его к берегам надежды, да, как раз, вот именно, что как раз в разгар тех событий задумал он исследовать надежду… И какие терзания претерпел вследствие этого! Но не отступил ни перед чем и одолел свой путь, хотя вынужден был продвигаться медленно, осторожно, сквозь враждебные джунгли сбивчивой и ненадежной информации и всю путаницу нашего сенсорного опыта. Вооруженный единственно внутренним зрением, которое сумел развить и истончить до степени чуткости усиков бабочки и сделать острым, как бритва, бесстрашно двигался к цели. Сортировал чувства, и оттенки чувств, и отзвуки чувств по форме и размеру на могучие стволы, крупные ветви и малые побеги, на волокна и нити, присваивал каждому виду наименования, как первый человек в райском саду, и, честное слово, герр Найгель, не постигаю, как это он сохранился в здравом уме, не помешался от всего этого! Лицо его, всегда такое милое, младенчески нежное, умиротворенное лицо прекрасного, безгрешного человека, ужасно постарело. Сначала почернело, как сажа, но после снова просветлело, и тогда мы увидели, что случилось с ним, потому что выяснилось, что весь этот эксперимент, все погружение в бушующую стихию ментальности оставили на нем неизгладимый след, глубокий незаживающий шрам, неистребимую мету. Ай, таков жребий одинокого созидателя, у которого нет рядом никого, кто бы разделил с ним опасности, понимаешь ты, герр Найгель, одинок должен быть подобный подвижник, сам должен испытывать каждый нюанс нового ощущения, и только тогда успокоилась душа его, когда завершил он свои поиски и увидел себя достойным составить полный отчет и подписать своим именем.

Маркус: С большим волнением записываю я следующие результаты: как известно, между «опасением» и «ужасом» обнаружил я семь разнообразных оттенков тревоги и волнения, в большей или меньшей степени болезненных и острых, и каждому дал название и определение. То есть дефиницию. Все, разумеется, оригинальные и никем прежде не использованные.

Но на этом не окончились эксперименты Маркуса: беспримерная неуемная добросовестность привела его на ту стадию одержимости, когда у него уже не оставалось иного выбора, как дерзать дальше! Пути к отступлению не существовало, да он и не помышлял об отступлении.

Вассерман:

— И понял, что должен провести теперь эксперименты более основательные и беспощадные по отношению к самому себе, такие, которые вгоняют даже меня, как вспомню, в великий трепет — семь кругов ада, герр Найгель! — поскольку к тому времени он начал отдавать все свое время спариванию…

Да, господин Маркус начал скрещивать эмоции, которые до того считались абсолютно чуждыми и даже враждебными друг другу. Ведь в глубине души он называл себя с некоторой заносчивостью «агрономом эмоций». К примеру, он попытался привить тревогу к надежде или меланхолию к страстному желанию. Как видно, таким образом стремился нащупать возможность внедрить в каждое неприятное, вредное и разрушающее ощущение зерно его преодоления. Высвобождения от него. По мнению Вассермана, одним из самых примечательных было скрещивание, которое провизор осуществил, уже пребывая в зоологическом саду. Здесь он попытался сочетать удовольствие, получаемое человеком от вредительства и злокозненности, со страданием (см. статью страдание).

Вассерман:

— Он приступил к осуществлению этого своего плана с некоторой непонятной, прямо-таки лихорадочной поспешностью, как будто время подгоняло его… Как видно, целью его было смягчить жестокость и жажду злоумышления, притупить, внедрить в них микроб мудрости и скорби — кто знает, кто заглянет в сердце мастера?..

— Хым-м-фф…

— Ай, должен ты был видеть его в те дни, герр Найгель! Мы все опасались, что он, извиняюсь, лопнет от натуги, взорвется, не дай Бог, разлетится на части, как та саламандра, подобная ящерице, дух и стихия огня, которую посадили на цветастый ковер, и не выдержала она буйства множества красок… Был подобен певцу, который намеревается петь двумя голосами сразу. Но он постоянно стискивал зубы, превозмогал неудачи, набрасывался, как лев, на препятствия и, немного придя в себя, в подробностях записывал все в свой блокнот. И чего бы стоил, по твоему мнению, наш сад без такого Аарона Маркуса? Кто, кроме него, мог бы воспроизвести требуемый Сергею крик и запустить его в агрегат (см. статью крик)?


— милосердие, сострадание.

См. статью жалость.


— Рихтер.


Еврейский юноша, почти никому, за исключением мастеров искусств (см. статью деятели искусств), неизвестный. Примечателен в том плане, что явился личным вкладом в повествование оберштурмбаннфюрера Найгеля. История Рихтера стала известна Вассерману в один из последних часов той безумной ночи, в которую Найгель сам, собственными руками оборвал свою жизнь (см. статью Казик, смерть Казика). Обращает на себя внимание досадное отсутствие в ней принятой у литераторов художественной обработки. Ниже приводятся обстоятельства ее создания. Найгель, казалось бы уже перешагнувший черту самого мрачного отчаяния, вдруг объявил Вассерману, что у него есть «кое-что» для него. Результат его невольных размышлений в поезде, уносившем его в Берлин по дороге в отпуск. Еврей с естественным любопытством склоняет свое ухо к этим речам и ждет продолжения.

— Понимаешь… — говорит Найгель, — в поезде я почему-то вспомнил о нем. Новый персонаж. И как нельзя лучше подходит для твоего Отто. Просто-таки создан для его сада. Как ты считаешь?