«Я ничего не знаю и не умею», — запомнил он накрепко, отступал от этой установки нечасто и всегда с неприятными последствиями.
Личную жизнь он сразу постановил считать несуществующей. Сперва все сильнее скучал по жене, с которой, признаться, все давно разладилось и наладиться не обещало — но могло ведь, кабы не обстоятельства, мать их, непреодолимой силы. А когда организм предсказуемым образом затосковал и заныл, просясь на ручки и на ножки, длинные мягкие женские, обнаружилось, что он вместе с организмом решительно не совпадает с девушками поры, которую позднее, кажется, называли поздне- и послеоттепельной, а в те годы никак особо не называли. Ни стилем не совпадает, ни слогом, ни представлениями о возможном и прекрасном.
Дважды то ли повезло, то ли попустило настолько, что он успокоился и всерьез решил ухнуть в парный режим и пустить корни.
Первый раз его взяла под крыло хорошая женщина, пристроила к себе в коммуналку, была с ним добра, нежна и терпелива, да вообще показала себя удивительно хорошим человеком. Она, кстати, и помогла выправить паспорт на новое имя. Остальное он не менял, кроме даты рождения, конечно, глядя на новую версию которой, несколько секунд бормотал про себя: «Новый тридцать седьмой», — бесясь от невозможности вспомнить, а тем более уточнить, откуда эта еще не написанная строка.
Песни и цитаты из будущего вообще мучили его довольно сильно — и, что самое досадное, без малейшей пользы. Сюжет «Выдал любимые песни или книги будущего за свои и прославился» тут явно не сработал бы: вряд ли советская публика, а тем более надзорные инстанции конца шестидесятых оценили бы книги Мартина, Несбё и Сальникова или репертуар Ламара, Леди Гаги и Скриптонита, да хоть древних Nirvana, Цоя или «Руки Вверх!» — сталь между пальцев, rape me и целуй меня везде, ну да, ну да, пройдемте, гражданин.
Так вот, новое имя он принял с омерзением, но решительно, как упоротый аскет дополнительную веригу: все вокруг чужое и ненастоящее, пускай и имя будет чужим и предельно ненастоящим, из допотопного мультика, как знак того, что это временно, это не твое, это должно кончиться, так или иначе.
Женщина, подобравшая его, исходила из других соображений. Она строила серьезные совместные планы, которые его сперва здорово пугали, а потом он смирился и поверил, что громадье этих планов разделяет и даже любит.
Но все кончилось раньше, чем он полагал, и не так, как он полагал. В одно прекрасное мгновенье он решил все рассказать женщине. В следующее прекрасное мгновение она выставила его за дверь. И он, вздохнув, ушел, пока она не передумала.
Потом, сильно потом, в другом городе и в другой жизни, он влюбился.
Сильно влюбился, в очаровательную девушку гораздо моложе себя, которая работала в бакалейном отделе магазина по соседству с моргом, куда он устроился. В бакалею он захаживал на регулярной, естественно, основе и оценил подведенные стрелками глаза, высокие скулы и тонкую фигурку в узком куцем платье, конечно, сразу, но сразу же себя и одернул: кто она и кто ты, мужик неопределенного возраста в мешковатой одежде, разящей формалином.
Но однажды она, заговорщически улыбнувшись, продала ему кило дефицитной гречки из-под прилавка, по госцене продала, просто специально для него отложила — и остатки его души запели, вздымая весь организм.
Он постригся, побрился и даже прикупил костюм, уродливый, как и всё, доступное его возможностям, но хотя бы не воняющий трупами. Теперь уже сам он принялся строить планы, серьезные и долгосрочные. И был он готов забыть про настоящий мир и настоящее время, приняв, наконец, что настоящее — это то, в котором живешь и умираешь, а не то, которое было, да прошло, и неважно, в какую именно сторону.
Он набрался смелости и настойчивости, и вроде бы она не шарахалась и даже улыбалась, хоть ничего больше для него под прилавок не откладывала.
А потом он просто увидел себя в ее глазах. То есть сперва услышал ее разговор с подружкой из овощного на перекуре: они стояли за крыльцом, а он подходил с другой стороны и сразу догадался, что это о нем, и слова, и смех этот издевательский, поэтому развернулся, ушел и вернулся через десять минут, которые провел у газетного стенда, внимательно изучая передовицу, но не понимал ничего, кроме заголовка «Решения XXIV съезда КПСС — в жизнь!», да и заголовок тоже, конечно, не понимал. Вернулся, дошел до прилавка, молча посмотрел ей в глаза, подведенные стрелками, озорные, снисходительные, раздраженные, увидел в них себя, мужика неопределенного возраста в мешковатой одежде, разящей нафталином, вежливо распрощался и ушел — а чтобы не передумать, уехал.
Он много ездил первые годы, всё искал зацепку, поручень, площадку, за которые можно ухватиться, оттолкнуться, выпрыгнуть, заскочить в щель, по которой можно добраться домой. Ничего не нашел и направился домой, в областной центр, чтобы попробовать устроиться на работу, любую, да хотя бы на родную санэпидстанцию, которая в этом году должна была сдаваться, — если он верно понимал плановую экономику и темпоритм строителей, ближе к зиме.
И да, она выглядела вполне завершенной и родной, единственной узнаваемой штукой во всем этом чужом нелюбящем мире. Даже дома детства еще не было: его построят лет через семь, а родители переедут в него после женитьбы, в 1996-м, — и он собирался, если не придумается ничего лучше, дотянуть до этой поры и поселиться рядом, чтобы хотя бы наблюдать за ними и за собой мелким, а если получится, быть их ангелом-хранителем. Несколько неприятных эпизодов он точно мог бы исправить — в том числе, конечно, последний, связанный с вылетом 3 июня 2027 года. Надо было предупредить мелкого себя, что лететь в эту трехдневную командировку по районам ни в коем случае нельзя. А дальше уж как получится.
И да, на подходе к эпидстанции он вспыхнул сердцем и головой, как в детстве, когда возвращался домой из летнего лагеря, и почти побежал — но остановился там же, где и в прошлый раз, когда выталкивал из грязи грузовик.
Над крыльцом коричневым кафелем на голубом сияли под майским солнышком цифры «1970».
Больше он не смог приблизиться к станции ни на шаг. Единственный кусок родного мира оказался чужим, как прикинувшийся батей призрак в позабытых уже мистических хоррорах. И самое страшное, что он сам, похоже, и сотворил этого призрака. Он помнил, конечно, и классический рассказ про раздавленную бабочку, и «Назад в будущее», и кучу обыгрывавших этот же мотив сюжетов: пришелец из грядущего нечаянно или из благих побуждений нарушает течение прошлого и уничтожает мир, часто вместе с собой.
Тот, кто копается в давно зарытом, вместо сокровищ обычно нарывается на чумной могильник.
Достаточно поскользнуться на тропе, заговорить не с тем человеком или помочь вытолкнуть центрифугу из грязи — и раздавленная бабочка прервет пищевую цепочку, обеспечивавшую насущные действия кучи героев, собеседник передумает жениться и оставит будущее без спасителя, а бетон из центрифуги позволит укрепить фундамент там, где он должен был провалиться полгода спустя, откатив стройку к началу.
Действие равно не противодействию, как в школьной физике, а катастрофе.
Любое активное вмешательство может изменить вселенную так, что он просто не родится в положенном ему 1997 году, а значит, исчезнет и из семидесятых — совершенно безвозвратно.
Он торчал посреди заросшего пыльной травой и захламленного строительным мусором пустыря, пока не понял, что сейчас свалится: ноги онемели. Тогда он сел в траву и стал думать дальше. А когда солнце ушло за здание и проклятые неправильные цифры над крыльцом перестали быть видимыми, он встал, пошел на вокзал и уехал в Михайловск.
Надо было сосредоточиться на решении одной задачи: вернуться в свое время. Для этого надо вернуться на свое место. То, в котором он объявился.
То место теперь было обнесено колючей проволокой с грозными, но обманными надписями. Ничего грозного внутри ограждения не было: место катастрофы заросло, остов самолета укрылся палой листвой, а холмик в вершине оврага стал практически незаметным. Он сидел возле холмика, пока не продрог, вытер глаза и направился в поселок.
В Михайловске его не знали, не помнили и, наверное, никогда не искали.
Возможно, солдатский патруль авиачасти, патрулировавший лес по приказу не в меру ретивого особиста, заведенного байками про китайских шпионов, во избежание неприятностей не доложил начальству о пойманном и тут же сбежавшем подозрительном типе. В любом случае солдатики давно дембельнулись, а особист после столкновений на Даманском, в которых авиаполк бомбардировщиков принимал косвенное участие, передислоцировался вместе с частью, уступившей аэродром истребителям, а позднее — авиации ПВО.
Молодых солдат и офицеров в Михайловске хватало, а вот рабочих рук — нет. Он без лишних расспросов был принят кладовщиком, занял сперва сторожку при складе, потом пустовавший Дом-с-привидениями и принялся обыскивать окрестности оврага и лес в поисках любых намеков на путь домой, притихая лишь из-за очередной волны слухов о призраке, порожденных встречами с собирателями дикоросов и парочками, от которых он успевал убегать.
Еще он научился сводить знакомство с руководством части, а потом с его преемниками, и оказывал любые услуги ради того, чтобы раз в год 6 июня подняться в небо и пройти тем же маршрутом в надежде на повторение страшного чуда — теперь в правильную сторону.
Надежда не оправдывалась. Никогда.
Он начал пить. Сперва в компании. Тогда он и выболтал дружкам настоящее имя — и навсегда стал Гордым. После этого он перестал пить в компании и от июня до июня принялся аккуратно, но настойчиво спиваться в одиночку — чтобы к лету на неделю протрезветь и выцарапать из летчиков еще одну прогулку в облака.
Другого смысла в его жизни не осталось. В середине семидесятых, когда тема эмиграции вдруг оказалась актуальной и заметной даже в Михайловске, он поразмышлял над нею и отставил навсегда. Шансов свалить за бугор лично у него было шиш да маленько — но это полбеды. Советская эмиграция была дорогой в один конец, из нее не возвращались. Отъезд означал бы, что он никогда не вернется к точке входа в этот жуткий мир — а стало быть, потеряет любую возможность выйти из него. Второй раз такой номер был бы перебором.