над чем-то, несмотря на множество авторитетных теорий, доказывающих обратное [20]). Конечно, никто не может дать единственно верный ответ на вопрос «Почему?..», и наиболее далек от него сам смеющийся. Объясняя причины смеха, трудно оставаться объективным и беспристрастным: любое такое объяснение неизбежно несет на себе печать споров, противоречий, страхов, тревог, радостей, прегрешений – всего того, что порождает смех. Представим на минуту, что Дион все-таки не сдержался, его усмешку заметили приспешники Коммода и потребовали назвать причину смеха. Нетрудно предположить его ответ: «сосед смешно пошутил» или «тот лысый в заднем ряду», – что угодно, только не идиотские выходки императора [21]. А вечером того же дня, находясь в безопасности собственного жилища, он мог бы сказать своим домашним: «Разумеется, я смеялся над ним…» Когда к смеху примешивается политика, объяснения его причин (настоящих или выдуманных) имеют свойство меняться в зависимости от обстоятельств.
Все эти факторы крайне важны для понимания эпизода из «Истории» Диона. Его рассказ так подкупает своей живостью и узнаваемостью ощущения, когда не вовремя «пробило на хи-хи», что современный читатель невольно отождествляет себя с Дионом, упуская из виду, что он политик и автор текста, у которого есть своя идеологическая подоплека. Нам хочется верить, что мы, пусть даже издалека, но все-таки собственными глазами видим, как смеется римлянин. Разумеется, это не так. Перед нами лишь выжимка из оригинального текста, включенная в средневековый «дайджест», составитель которого, несомненно, выбрал этот эпизод в качестве яркой иллюстрации злодеяний императорской власти. Да и сам оригинал – это отчет о глубоко отрефлексированном событии двадцатилетней давности, опубликованный в весьма подходящий момент, когда любой счел бы за благо отмежеваться от Коммода. Именно эту цель – дистанцироваться от император-тирана – преследует Дион, заявляя, что смеялся вовсе не от страха, а из-за нелепости происходящего («Смех, а не страх, овладел нами», – утверждает он, заранее отметая обвинения в том, что причиной его бурной реакции были сдавшие нервы). Ретроспективный нарратив дает ему отличную возможность для интерпретации событий в выгодном для себя свете. Говоря «это казалось мне смешным» или, что еще лучше, «мне пришлось скрывать смех, иначе меня ждала смерть», Дион одновременно обвиняет и высмеивает тирана, а сам предстает этаким здравомыслящим весельчаком, которого не смутило пустое позерство жестокого правителя [22]. Несомненно, в этом и заключалось его намерение как автора.
Ха-ха-ха, 161 год до н. э
Во втором моем примере речь пойдет о смехе, который раздался менее чем в двух километрах от Колизея, но только на четыреста с лишним лет раньше – в 161 году до н. э. То был смех совершенно иного рода, и звучал он на театральных подмостках – в комедии, которую играли не в присутствии грозного императора, а во время одного из праздников, совмещавших в себе забавы, игры и поклонение богам. Такие действа с незапамятных времен были частью городской культуры Рима [23]. А еще они разительно отличались от того, к чему привыкли мы. Во II веке до н. э. в Риме еще не было постоянных театров. Представления разыгрывались под открытым небом во временных постройках, которые иногда возводили перед храмами. Скорее всего, это было связано с тем, что на ступенях удобнее всего было разместить зрителей, количество которых вряд ли превышало несколько тысяч. В нашем случае театр, вероятно, соорудили на Капитолийском холме, рядом с храмом Великой Матери (Magna Mater) [24].
Надо полагать, что зрители предавались веселью, быть может, даже чересчур необузданному. Римские комедии отличались запутанной любовной интригой, а набор персонажей был более или менее постоянным: смышленый раб, злой хозяин борделя, хвастливый туповатый вояка и т. д. Каждого из них было легко узнать по соответствующей маске. Как уверяют специалисты, большинство дошедших до нас римских комедий имеют греческие прототипы [25]. Мы вернемся к ним в главе 4, сейчас же нам более интересен римский контекст. Хохот публики я оставлю на потом и сначала сосредоточу внимание на паре эпизодов, в которых по сценарию смеялись актеры. Они откроют нам даже более тонкие нюансы истории смеха, чем рассказ Диона о случае в Колизее, и продемонстрируют, насколько осознанно римский драматург мог использовать каверзную амбивалентность хохота.
Оба этих примера сценического смеха мы обнаруживаем в комедии «Евнух» Публия Теренция Афра (сегодня больше известного как Теренций), премьера которой состоялась в 161 году до н. э. Эта пьеса всегда была самым популярным творением автора. За первым показом сразу последовал второй, и Теренций, по свидетельствам современников, получил за нее беспрецедентную сумму – восемь тысяч сестрециев – от официальных спонсоров представления [26]. Сюжет включает стандартный набор романтических интриг, но в нем есть и «изюминка» – скандальный эпизод с переодеванием. В нем изнывающий от вожделения молодой любовник (Херея) притворяется евнухом, чтобы добраться до предмета своих мечтаний – девушки по имени Памфила, рабыни куртизанки Таис. Следующие за этим события позволяют понять, сколь непреодолима пропасть между нашими и древнеримскими представлениями о правах женщин: Херея в обличье евнуха насилует Памфилу, после чего наступает «счастливый финал», в котором молодых ведут под венец [27]. В одной из древних версий пьесы в примечаниях для постановщика указано, по поводу каких именно торжеств было дано первое представление, – речь о римском празднике Мегалесии, посвященном Великой Матери (отсюда предположение, что пьесу могли играть вблизи ее храма). Если это правда, то такой контекст придает комедии еще бÓльшую пикантность. Дело в том, что жрецы Великой Матери, так называемые галлы (galli), жившие на территории храма, тоже были евнухами и якобы самостоятельно оскопляли себя заточенным кремнем. Римские писатели порицали этот обычай и не упускали случая пройтись на их счет. Таким образом, евнухи, настоящие и мнимые, присутствовали как на сцене, так, вероятно, и за ее пределами [28].
По ходу пьесы персонаж по имени Гнафон (Зубастик) – распространенный в древности комический тип, являющий собой смесь шута, дармоеда и льстеца, – дважды заливается смехом: «hahahae». В классической литературе на латыни найдется не более дюжины случаев, когда автор в столь явной форме передает звук смеха. Уже это дает нам достаточно оснований повнимательнее присмотреться к сценам, в которых он раздается. В данном случае нам не придется гадать, как это обычно бывает, где именно смеются герои: автор дает нам прямое указание. Такое послание от одного из непосредственных творцов римского смеха, несомненно, заслуживает тщательной расшифровки. Запутанность, многоплановость, преломление смысла шутки сквозь призму восприятия самого шутника, его собеседника и сторонних наблюдателей (на сцене и вне ее) – все это делает нашу задачу весьма нетривиальной.
По задумке автора, смех должен звучать в диалогах между приживалом Гнафоном и хвастливым воякой Фрасоном, который состоит на службе у монарха неназванной восточной державы. Это побочные персонажи, которые появляются в одном из ответвлений сюжета (современникам автора было, скорее всего, столь же непросто разобраться в его перипетиях, как и нам, – некоторая путаница, вероятно, должна была доставить удовольствие зрителям). Солдат – не только источник пропитания для Гнафона, он также приходится бывшим хозяином Памфиле и воздыхателем ее госпоже Таис. Именно он подарил молодую Памфилу Таис в знак любви. В интересующих нас сценах Фрасон бахвалится своими несчетными подвигами перед Гнафоном, который (как того требует роль приживала) усиленно льстит покровителю и, рассчитывая на бесплатный обед, хохочет над его шутками, тогда как драматург всячески намекает на неискренность его реплик [29]. Их разговор случайно слышит Парменон – нерадивый раб, чей господин, разумеется, тоже влюблен в Таис и соперничает с Фрасоном за обладание этой дамой. Незаметно для остальных персонажей Парменон время от времени отпускает реплики в сторону.
Простодушный солдат начинает с небылиц о важности своей персоны: дескать, венценосный повелитель «войско все и планы [ему] доверяет». «Удивительно»[5], – елейно и одновременно ехидно отвечает ему Гнафон (402–3). Фрасон продолжает хвастаться тем, как он поставил на место одного из своих сослуживцев, командира отряда боевых слонов, который завидовал его влиянию на царя. Он якобы поддел этого офицера словами: «Стратон! Не тем ли ты гордишься, что командуешь cкотами?»
«Ах, умно! Прекрасно сказано! Зарезал!» – неискренне поддакивает Гнафон (414–16). Далее следует еще одна история о доблести Фрасона. На этот раз о том, как он «Родосца на пирушке раз отделал», – именно она и вызывает смех Гнафона:
Фрасон: Однажды на пирушке был со мною он, Родосец этот, малый молодой еще. Случилось, тут бабешка у меня была. К ней приставать он, надо мной смеяться стал. «Эй ты! – я говорю ему, – бессовестный! Сам заяц, а дичины хочешь?»
Гнафон: Ха-ха-ха!
Фрасон: Ну как?
Гнафон: Остро! изящно! лучше быть нельзя! Твое, что ль? Я так думал, это древнее.
Фрасон: Слыхал?
Гнафон: И часто. Первоклассным числится.
Фрасон: Мое.
Гнафон: Юнцу, жаль, сказано, не ждавшему cовсем того, притом же и свободному.
Парменон: (в сторону) Ах, провались ты!
Гнафон: Что же он?
Фрасон: Совсем пропал! Все покатились со смеху и впредь меня бояться стали.
Гнафон: Не без основания! (422–33) [31]
Сотней строк ниже в сценарии обозначен еще один взрыв смеха. Фрасону надоело ждать, когда Таис выйдет из дому, и он решил прогуляться, оставив на карауле Гнафона. На этот раз реплику Парменона слышат и остальные: