Как мы не сопротивлялись, пакеты пришлось взять.
Мы вышли, облегчённо вздохнули, посмеялись, прошли метров двадцать и увидели, что у входа в соседний магазинчик стоит маленький старичок, смотрит в нашу сторону, нетерпеливо сучит ножкой и выкрикивает:
– Они меня и тут нашли – они прислали майора Томина! Но я их уже не боюсь!.. Я здесь никого не боюсь!.. А с Томиным я даже выпью на брудершафт!
Услышав про брудершафт, Лёня вдруг схватился за голову: «Шурик, мы опаздываем!» и, пообещав старичку непременно выпить с ним, мы поспешили обратно в кинотеатр.
Там, счастливый Сима, сообщил, что в зале уже аншлаг, надо скорее начинать и первым выпустил на сцену меня. Зал был хорошо освещён, поэтому мне было трудно сдерживать рвущуюся улыбку: я увидел, что дамы, сидящие в зале, выдали нагора все имеющиеся у них драгоценности. Под тяжестью огромных серёжек их уши растянулись почти до плеч; шеи по несколько раз были обмотаны золотыми цепями, на которых болтались золотые медальоны, величиной в блюдца – такую тяжесть можно надевать только один раз, когда идёшь топиться. Пальцы их рук были не видны из-за количества колец, казалось, что они носят перчатки из брильянтов. Я понимал, что это – демонстрация благополучия и надо показать, что мы это заметили: я прикрыл ладонью глаза и закричал: «Уберите свет – меня ослепило!». В зале раздался хохоток, затем второй, третий… Потом стали аплодировать – это была благодарность за то, что увидел и оценил.
После выступления нас подхватили наши друзья, однокашники, бывшие соседи и, как Сима не сопротивлялся, вырвали из-под его опеки, составили график и расписание где, когда и у кого мы завтракаем, обедаем и ужинаем. И началось: нас возили по особнякам и богатым квартирам, закармливали и упаивали до тех пор, пока я не взмолился:
– Ребята, всё это мы пьём в Москве, может, только с худшей закуской!.. Мы хотим видеть Нью-Йорк!
И только после этого пытки благополучием прекратились и нас стали возить по дневному Бруклину и по ночному Манхеттену.
В один из дней мы получили приглашение на радиостанцию «Свобода». Пока Лёня давал интервью, я пошёл бродить по коридору. На дверях комнат висели таблички: «Украинская редакция», «Чехословацкая редакция», «Болгарская редакция»… Двери открывались и неслись приветственные возгласы: «Шурик!.. Сашка!.. Канева!..» – это были мои редакторы или переводчики из разных стран, которые эмигрировали и работали уже на этой радиостанции. Приятным сюрпризом для меня явилась встреча с моим польским другом Юреком Беккером. Там же я познакомился с Сергеем Довлатовым.
У нас было ещё два выступления, в Нью-Йорке и в Филадельфии, после чего Лёня улетел, а я остался ещё на неделю. В один из вечеров ребята устроили мне «отходную» в ресторане, где пел Вили Токарев.
– Сашка, ты уже в Америке!.. Оставайся!.. А Майю мы вытащим через «Красный крест»! – уговаривал меня Юрек. – Будешь работать у нас, вести отдел юмора!..
Они назвали весьма приличные условия, о которых договорились для меня со своим начальством. Я был тронут, благодарил их, но остаться отказался.
– Тебе не нравится Америка?
– Я в восторге от этой страны, от её мощи, богатства, неограниченных возможностей… Но она огромна, мне её уже не взять! В ней надо родиться или приехать мальчишкой. Я опоздал, у меня не хватит времени для разгона. – В этот момент Токарев невольно поддержал меня, запев «Небоскрёбы, небоскрёбы, а я маленький такой»… – Не хочу до конца дней петь эту песенку.
– Но я же что-то успел, – сказал Довлатов.
– Когда вы приехали сюда, Серёжа, вам было за тридцать, сейчас – под пятьдесят. Сколько лет вам на это понадобилось?.. То-то! А у меня их уже нет.
Через пару дней меня, обласканного, задаренного, непросыхающего, отвезли в аэропорт, где на таможенном контроле стоял тот же огромный негр.
– Кольбаса! – указал я на свой опять туго набитый чемодан. Он вспомнил, рассмеялся, хлопнул меня по спине, отчего я с добавочным ускорением проскочил паспортный контроль и оказался в самолёте.
Гудбай, Америка!
НЕ ОТПУСКАЙТЕ МАМ!..
Мама много лет страдала от болей в позвоночнике и в коленях, с каждым годом ей становилось всё тяжелее ходить. Но если у Лёни в театре была премьера или я выступал где-нибудь в Москве, она обязательно присутствовала: наедалась болеутоляющих лекарств, красилась, завивала волосы, надевала лучшие платья, дорогие украшения, и сидела в зале, гордая и счастливая.
Однажды в театре на Малой Бронной состоялась премьера. Лёня играл одну из главных ролей. В этот день мама долго приводила себя в норму, с утра глотала таблетки, наглаживала юбку и блузку, делала причёску и макияж. Перед спектаклем и в антракте, когда мы с ней прогуливались в фойе, все знакомые подходили и говорили ей комплименты: «Какая вы красивая!.. Как вы хорошо и молодо выглядите!..». И после этого мама заболела. На следующий день она сказала, что чувствует большую слабость, даже вставать трудно. Её исследовали разные врачи, ей проделали десятки анализов и просвечиваний – ничего не нашли. Но маме с каждым днём становилось всё хуже, силы исчезали. Теперь я понимаю, что это чей-то злой, завистливый глаз прошёлся по ней, но тогда мы не ведали причины и верили, что мама отлежится и придёт в себя. Настолько верили, что Лёня улетел на неделю в Сибирь с концертами, а я, вместе с Майей, в это же время, поехал в Киев по приглашению Дома Кино, где был объявлен мой творческий вечер. За мамой присматривала Аня, её соседи, с которыми мама очень дружила, и её многочисленные подруги. Приехав в Киев, я каждые два часа звонил, мама довольно бодро отвечала, что всё хорошо, что не надо волноваться. То же самое она сообщала и Лёне. Только потом я узнал от соседей, как ей было тяжко, и как она старалась нам этого не показывать. («Только бы они не почувствовали!.. Только бы не волновались!»). Когда я за час до своего концерта позвонил ей, телефон был долго занят, что меня очень насторожило. Я продолжал набирать её номер и, наконец, услышал страшную новость: мамы больше нет!.. Мы с Майей бросились на вокзал, вскочили в первый отходящий поезд и утром уже были в маминой квартире, где она нас уже не ждала.
С вечной тоской и не гасимым чувством вины я буду вспоминать тебя до конца своих дней, моя самая добрая, самая мудрая, самая красивая мама!
Сколько раз собирался я заехать к тебе просто так, без всякого повода – посадить в машину, покатать по Москве, посидеть в кафе, поводить по аллеям… Но всякие неотложные дела снова и снова перебивали мои намеренья. «Ладно, в следующий раз!» – успокаивал себя я.
Но ты следующего раза не дождалась.
И какими жалкими, мелкими, ненужными оказались все эти неотложные дела, которые уводили меня от самого главного человека в моей жизни, от тебя, моей мамы!
Почему? Почему так произошло? Ведь и я, и Лёня, мы оба очень любили тебя, заботились, помогали и деньгами, и продуктами, возили к врачам, добывали самые лучшие лекарства… И вдруг – оба уехали. Почему?
Что это? Безразличие? Чёрствость души?…Нет! Это великое неосознание хрупкости человеческой жизни. Дорожить, дорожить каждым днём, проведенным вместе, радоваться и дорожить!
Я знаю, я в этом убедился: мамы не умирают до тех пор, пока мы держим их на этой Земле своей любовью. И как только мы их отпускаем, они уходят от нас. Держать всем сердцем, всей душой, днём и ночью. До последней секунды – этим мы продлеваем жизнь нашим мамам. Но если вдруг, хоть на миг, возникает раздражение или усталость, они это чувствуют и перестают нас обременять.
Пока мы не отпускаем их – они с нами. Они идут впереди, расправив сутулые плечи, шаркая натруженными больными ногами – они прикрывают нас в первой шеренге наступающих на Смерть, принимая на себя наши болезни и наши беды. Когда они уходят в темноту Вечности, в эту шеренгу становимся мы, прикрывая своих детей. И только тогда мы начинаем пронзительно понимать наших ушедших мам.
Когда ты ушла, как одиноко и холодно стало вокруг, как беззащитно – больше никогда не забежать, не увидеть, не пожаловаться, не отогреться… Какое страшное слово «Никогда».
Не отпускайте мам. Не отпускайте!
Лёня прилетал на следующий день, я был опустошён и растерян, но должен был сам решать все похоронные проблемы. Меня повезли в подмосковный посёлок Малаховку, на еврейское кладбище. Всё было, как в тумане: за меня договаривались, я кивал, платил деньги, шёл смотреть место маминой могилы… И всё время думал: «Неужели я её оставлю здесь, одну, навсегда?!»… И вдруг, проходя по аллее, увидел мраморную плиту с надписью «Каневский Исаак Борисович». Ошеломлённый, я подошёл к изгороди: под надписью была фотография дяди Исаака. Трудно поверить, но я почувствовал, что мне стало легче: она не одна, она будет с ним, которого любила больше всех папиных братьев. Я тоже любил его, наверное, поэтому он и помог мне, даже после своей смерти.
А в Москву из Сухуми его, уже одинокого, забрали дети, которые жили в столице. Оторванный от родной среды, климата, друзей, оставшись без тёти Поли, он постепенно терял своё богатырское здоровье, стал болеть и на восьмом десятке скончался. Это было за несколько лет до нашего переезда в Москву. И вот теперь он встречает маму, там, в другой жизни, но, я уверен, по-прежнему, весёлый и шумный, с бутылкой вина в руках.
ТАК ЕХАТЬ ИЛИ НЕ ЕХАТЬ?
Яне был религиозным и не был сионистом, поэтому, когда меня в каждом интервью спрашивают, почему я уехал из России, будучи популярным и обеспеченным, имея даже свой театр – мне сложно дать чёткий ответ на этот вопрос, ибо он – не однозначный.
Первое и самое главное – я перестал видеть будущее, а для меня это катастрофа, я не могу жить без завтра. Я так надеялся на перестройку, но ничего не изменилось: снова надо было каждую акцию театра «Гротеск» согласовывать с