стории и пытающегося – чаще всего безуспешно – найти ответы на проклятые русские вопросы «Что делать?», «С чего начать?», «Куда идти?» – и главное: «Зачем всё это?» Из-за этого текста у Института истории были большие неприятности.
Странно признаться, но я этот конфликт знал с другой стороны, а именно со стороны начальства – мой друг Саша был сыном директора Института истории академика Жукова, и я слышал о Гефтере на кухне их квартиры. О том, как Гефтер был неуживчив, упрям и глух к доводам рассудка, к уговорам не допускать крупного идеологического скандала. Гефтер стоял на своем, и скандал состоялся.
Еще смешнее признаться, но в этом конфликте я был не на стороне прогрессивного мыслителя, а на стороне руководства. Почему? Очевидно, потому что для меня – кстати, в отличие от Ленина, хи-хи! – для меня личные отношения часто бывают дороже концепций и идей.
Кстати, именно поэтому я по просьбе Глеба Павловского на целое лето (а то и на полгода, уже не помню) поселил Гефтера у себя на даче. Вот ведь как получается: Гефтера я не любил – разумеется, не как человека, а как философа: во-первых, за туманное многословие его текстов, а во-вторых, за это отчасти аморальное «всё так сложно!». Впрочем, процентов на 10 % и как человека тоже – за те неприятности, которые он доставил милейшему, умнейшему и добрейшему Евгению Михайловичу Жукову. Хотя в личном общении Гефтер был очень мил и приятен, разумеется…
Итак, вот вам типичный случай когнитивного диссонанса, решаемого в пользу дружбы. Я не люблю Гефтера (ну, скажем так – равнодушен к нему) – но Павловский – мой друг, а он любит Гефтера. Значит, я поселяю Гефтера у себя на даче.
Потом у Глеба возникла и вовсе странная идея. Он вдруг решил открыть в США представительство своего информационного агентства «Постфактум» и сделать меня представителем, начальником корпункта. Но на самом деле – агентом российского влияния – так он мне объяснял. Поскольку «Постфактум» занимался не столько сбором и обработкой информации, сколько ее созданием. Для этого Глеб собирался переселить меня в Америку. Навсегда. Разумеется, в Америке надо где-то жить. Разумеется, Павловский мне купит там дом. Но не просто так, не в подарок – а в обмен на мою дачу.
Но потом эта идея сама собою испарилась. Вместе с успехом журнала «Век XX и мир» и агентства «Постфактум». Времена менялись очень быстро, идеологические акции рушились еще быстрее, чем пару лет назад взлетали.
Величие и падение журнала «Век XX и мир» обусловлено было не только динамикой «перестройки и демократизации» – что говорить об очевидном! – но и причинами совсем посторонними. Вроде бы посторонними, а на самом деле очень важными.
Адресом! Да, просто адресом, местоположением.
Когда-то раньше этот журнал, никому не интересный бюллетень Советского комитета защиты мира, ютился в офисах означенного комитета на проспекте Мира. Но вот грянула перестройка, и главред Анатолий Беляев позвал к себе работать бывшего диссидента Павловского. Павловский стал искать и приглашать новых интересных авторов.
Но решающую роль сыграл новый адрес: Пушкинская площадь.
«Век XX и мир» втерся на магический пятачок самой лучшей, самой популярной и самой прогрессивной российской прессы. Рядом, фактически в том же доме – ну ладно, в рядом стоящем корпусе того же дома, – располагались «Московские новости». Напротив, через дорогу, в минуте ходьбы – «Новое время», которое тоже было смелым и прогрессивным. В том же доме, что и «Новое время», – легендарный «Новый мир». На другой стороне площади – «Известия». В двух остановках троллейбуса, на Маяковке – «Юность», тоже яркая, резкая и смелая.
Авторы из «Известий», «МН» и «НВ» заглядывали к нам. Формировался топографический круг пишущих. Пребывание в центре новой демократической прессы – как-то влияло. Магнитное поле. Чувство «нашего квартала». Да и вообще просто так зайти – приятнее на Пушкинскую, чем на Хорошевское шоссе.
Увы! После того как наш дом взяли в реконструкцию, «Век XX» переехал в первый этаж силикатной пятиэтажки, две остановки на троллейбусе от «Полежаевской» в сторону области.
Резко упало число пишущих людей, которые заходили в редакцию просто так – «был рядом, решил заскочить». На Хорошевку ехали уже только по делу.
И дело рухнуло.
Потом Павловский все-таки добыл помещение в самом что ни на есть лакомом центре, во дворах подле Гнездниковского переулка. Очень симпатичный домик. Уютный, даже двухэтажный. Там мы после событий 3 октября 1993 года (которые называют «расстрелом парламента») печатали протестные листовки на громоздком старом ксероксе. Сережа Шаповал сделал большое двойное интервью-беседу – с ныне покойным Дмитрием Фурманом и мною. Материал назывался: «Знайте, суки, – мы не с вами!» – и был ярко антиельцинским.
Но опубликован был этот текст в «Новом времени», потому что «Век XX и мир» уже сдулся. Стал неинтересен сам по себе, как журнал, как пачка сброшюрованных листов (тем более что поменялся формат, журнал стал не как раньше был: маленькая тетрадочка, а как большая журнальная книжка). Не то, не то, не то. Уютный домик в Гнездниковском переулке не помог.
Не покидайте старых мест. А если покинули – не возвращайтесь.
Мы с Павловским, однако, продолжали встречаться и перезваниваться. Однажды он пригласил меня – просто так, безо всякого дела, поболтать и кофе попить – в свой новый офис на Зубовском. Это был уже не «Постфактум», а что-то другое. Тогда появился его ФЭП, Фонд Эффективной Политики. Глеб говорил мне: «Вот ведь как жизнь поворачивается. Смотри, недавно я был весь в протесте, “знайте, суки, мы не с вами!”, помнишь?» – «Помню». – «А вот сейчас вплотную работаю с семьей…Ты понимаешь, о ком я?» – «Понимаю». – «Но ты, я надеюсь, меня понимаешь?» – «Конечно, понимаю!»
Чего тут не понять? Но я понимал бы его еще сильнее, если бы тут был идейный поворот. Оппозиционер стал легалистом. Революционер – консерватором. Бывает. Мы же хотели именно консерватизма, так?
Нет, не так. Мне сильнее всего не понравилась сама идея Глеба, отразившаяся в названии его фонда. Вот тут он был истинный революционер, в некотором малоприятном смысле. Ведь политика бывает какая? Демократическая, авторитарная, либеральная, социалистическая, коммунистическая, националистическая, христианская, какая хотите, но в любом случае – содержательная. А Павловский выкинул прочь именно содержание политики, оставив лишь ее форму, то есть эффективность. Неважно, какие идеи, неважно, какие люди. Важно победить на выборах, усилить и укрепить власть победителей. Странным образом я увидел тут Гефтера с его «всё очень сложно». Настолько сложно, что о добре и зле говорить не приходится. Добро и зло, и вообще ценности бытия – остаются на другом этаже познания. А мы – холодные политтехнологи – выстраиваем структуры.
Когда я спрашивал Павловского, что же он думает обо всём происходящем, он начинал громоздить какие-то невнятные поэтические образы. Что Россия сейчас – это некий плавучий камышовый остров, «плавень», который носится по лиману мировой политики и то к одному берегу прибьется, то к другому, то грозит утонуть, а то и вовсе рассыпаться на веточки, на травяные стебельки, и наша задача – укрепить его, это раз, и соединить с почвой, это два. То есть превратить зыбкий плавучий остров в крепкий кусок материка…
Я ничего не понимал. Или, наоборот, всё понимал слишком ясно. Глеб увлекся властью. Красивым офисом, черным автомобилем, поездками в Кремль, хорошей квартирой в центре… Но возможно, я несправедлив к своему покойному товарищу, и тут действительно была какая-то большая – неясная мне – идея.
Однако я написал ему пару-тройку аналитических записок. Одна из них – как он потом говорил и даже писал в своих заметках – якобы легла в основу чего-то там особо важного и нужного. Бывает. Всё это я делал бесплатно. Так, по старой дружбе.
Но потом, в самом начале 2000-х, мне понадобились деньги, да и вообще хотелось причалить хоть к какому-нибудь берегу. Я устал быть «вольным политологом». Я пришел к Павловскому и начал с ним разговор. Сначала – изящными обиняками. Типа – «Наше дружеское философское общение, друг мой дорогой, нуждается, как мне кажется, в некотором институциональном оформлении».
Он не понял моей витиеватости или сделал вид, что не понял.
Я повторил, примерно теми же словами.
«Переведи!» – сказал он.
«Надоело писать бумажки в белый свет, – сказал я. – Хочется нормально работать».
«Здесь?» – он обвел глазами свой офис, уже новый, на верхнем этаже знаменитого «Александр-Хауса» на Якиманке.
«Ну да».
Мы разговаривали стоя у его стола, заваленного бумагами. Он подошел ко мне вплотную и тихо-тихо сказал, почти прошептал, глядя мне в глаза:
«Не надо. Сюда – не надо. Тебе – сюда – не надо».
Я покивал, помолчал и вышел, обескураженный и обозленный.
А теперь думаю: а ведь он меня спас, наверное.
Смелая женщина до сорока летпо проселочной дороге
Ехали в гору очень долго, подъем был не крутой, но длинный, оттого тяжелый. Зато асфальт более-менее целый. А когда дорога опять вниз пошла, асфальт совсем пропал: так, клочки между травой и глиной. Отчего так? Может, здесь была граница какая? Кто ж ее знает. Ну, поехали вниз, а потом свернули налево и – лесом. Уже просто по тропе, но широкой и наезженной. Колеса велосипедов пружинили на хвое, прыгали на еловых корнях, которые бугрились по земле.
Ехали вдвоем, Егор и Миха. У Егора была карта и записка, где продадут картошки, потому что своя в их деревне сгнила. К велосипедам были приделаны проволочные корзины, в них сложены пустые мешки.
Ехали уже сутки, с привалами. Жрать было немного. Миха совсем ослабел. И в задней колесной втулке у него стало греметь и звенеть.
– Сломалось! – крикнул он, будто радуясь.