– Крути педали, привал – как свечереет! – ответил Егор.
Миха крутил, хотя трещало. Вот докрутили до воды. Егор достал карту.
– Верно едем, – сказал он. – Потом вон туда, и к завтрему доберемся.
– Устал, – сказал Миха.
– Отдохни! – подбодрил Егор.
– Совсем устал, – вздохнул Миха. – Напрочь устал, понял, друг?
– И что теперь? – Егор затревожился.
– Я тут останусь. Тут вода хорошая. Можно сначала пить, потом утопиться.
Егор подумал и сказал:
– Всё можно. Да Бог не велит.
– А ты его видал? – горестно спросил Миха.
– Нет, – сознался Егор.
– Ну вот.
– А ежели без Бога? – возмутился Егор. – Есть Бог, нет Бога, не в том дело. Зачем топиться-то?
– А жить зачем? Егорша, я совсем один на свете.
– А я твой друг. Нет?
– Друзья не считаются. Так у меня вся деревня в друзьях, и я у всех. А всё равно сердце болит, что я один.
– Тьфу! – Егор всплеснул руками. – Чего болтаешь? У тебя жена! Красивая. Ладная. Работница.
– Она меня не любит, – сказал Миха.
– Брось! Она ж от тебя не гуляет!
– Знаю.
– Ну?
– Всё равно не любит. Я для нее как пристанище, еда и крыша. Она ж из города пришла, когда все шли. Помнишь, Егорша? Какие люди мимо шли! А сколько померло! А бабы – выбирай, не хочу! Эх! Вот я ее и выбрал. Целовала. Спасибо говорила.
– Помню, – кивнул Егор. – Так что она, извиняюсь, конечно… Не дает? Или на лежанке балуется? То не так, се не этак. С городскими бывает.
– Дает, дает. И не балуется. Но не любит. Я правду говорю, Егорша. Я устал. Сердце ноет. Дышать тяжело. И домой неохота. Возьми золото. Потом моей картошку привезешь, ладно? Это всё ейное, понимаешь?
– Да уж не украду! – мрачно сказал Егор. – Понимаю, не дурей тебя.
Миха залез под рубаху, достал бумажный пакетик. Пощупал пальцами. Передал Егору. Спросил:
– Егорша, а зачем им золото? Его ж не съешь.
– Обменяешь! – объяснил тот. – Они его на что другое обменяют. Или у нас обратно на картошку, если у них погниет, а у нас уродится. Пахомов Ефим золотую брошечку показывал с каменьями – она у него уже пять раз туда-сюда!
– Дурь какая, – сказал Миха.
– Не дурь, а ика-номе-ка! Учитель говорил.
Миха вздохнул, поднялся с земли. Подошел к своему велосипеду, достал из задней сумочки гаечный ключ, завозился с колесом.
– Эй, ты велосипед не порти! – обеспокоился Егор. – Топиться хочешь? Топись. А вещь еще послужит.
– Колеса себе возьмешь, – сказал Миха. – Переднее целиком, а с заднего шину снимешь. Там втулка уже никуда.
– А рама тебе зачем?
– Топиться чтоб. Привяжусь и буль-буль. А то стану выплывать, помимо воли и желания, беда. Ты езжай, Егорша, не смотри на меня.
– А может, поспим до утра?
– Не. Высплюсь, отдохну, снова жить захочу. Ну его. Езжай.
Обнялись.
Егор вскинул на спину запасное колесо.
Миха помог ему сесть и чуть подтолкнул.
Егор поехал по сумеречной дороге.
Привал устроил через пять верст.
Утром пошел легкий дождик. Ехать скользко, но дышать легко.
Днем Егор увидел что-то черное вдали, на проселке. Остановился. Постоял полчаса. Никакого шевеления.
Тогда подъехал тихонько.
Это был старый внедорожник. За рулем сидел убитый мужик. Дырка в голове. По запаху судя, его убили то ли совсем вот-вот, то ли уж совсем давно. Потому что запаха не было. Наверное, все-таки давно – он весь ссохся. Забрали всё что можно: куртку, ботинки и носки с мужика, рулевое колесо, всякие винтюшки с рукояток, зеркала. Кожу с кресел сорвали. И коврики с полу тоже. В бардачке была шоколадка с заграничной надписью. Егорша понял, что отравная. Да, да, конечно, если не взяли – точно отравная. Дураков нету!
Однако посмотрел, что у мужика в карманах. Совсем ничего, только в заднем иностранная деньга: зеленая бумажка с картинкой. Выбросил и вытер пальцы, будто обмарался. Еще недавно за иноденьги расстреливали. Найдут, и без разговоров. Теперь, сказывают, нет. Теперь, учитель говорит, в стране это, ле-би-ро-ле-зацие! То есть за иноденьгу не стрельнут. Но кто ж его знает, что на самом деле. Лучше не надо.
Пора было дальше ехать.
Егор решил, раз такое дело, пересыпать всё золото в один пакетик. Достал свой, развернул, положив на ржавый мокрый капот этого внедорожника. У Егора в запасе были четыре сережки, крест на цепочке и обручальное кольцо. Раскрыл сверточек Михи. Там было три кольца, брошечка с золотой стрекозой и тоже крест. Эти штучки были завернуты в кусок гладкой плотной бумаги с мелкими словами.
Егор присмотрелся. Объявления в журнале каком-то. Он нащурил глаз, потому что плоховато стал видеть. Одно объявление было обведено красным:
«Смелая женщина до сорока лет с маленькой грудью – для пожилой супружеской пары». И цифры в рядок – 7985123 и что-то еще.
– Во жизнь! – засмеялся Егор.
Ему показалось, что застреленный мужик за рулем тоже усмехается усохшими губами и желтыми зубами.
Егор выбросил бумажку, взобрался на велосипед и поехал дальше.
«Мемуарист»почти английский роман
Последние полтора года ее всё чаще охватывало странное беспокойство. Нет, это не была та внутренняя тревога, которая часто поселяется в сердце одиноких пожилых женщин: да, ей было за шестьдесят, ее единственная дочь умерла в ранней молодости, не оставив внуков, мужа у нее не было, а «этот человек», отец ее дочери, с которым она рассталась еще беременной, – скорее всего, тоже умер. Она никогда не интересовалась его судьбой; а был он на тридцать два года ее старше, а ей сейчас было, если уж совсем честно, шестьдесят пять лет, а чудес, как известно, не бывает.
При чем тут внутренняя тревога? Страх, который временами настигал ее, был ощущением внешней опасности.
Сама она была крепкой худощавой дамой, жила в небольшом доме в пригороде, водила автомобиль, ела здоровую пищу и подолгу гуляла по окрестностям. По лесистому и овражистому, но очень ухоженному куску природы, который начинался в полумиле от ее улицы и раскинулся на пять часов быстрой и бодрой ходьбы что вдоль, что поперек.
Там были дорожки, скамейки и даже иногда фонарики. Почти парк, и по нему всегда кто-то гулял. Но от главных дорожек, засыпанных гравием, отходили тонкие заросшие тропинки, которые вели в совсем безлюдные и забытые места.
Одна такая тропинка вела к ручью, который тек по дну оврага, через полмили заполняя его почти до краев, потому что там была старая каменная плотина, а над запрудой был мостик. По нему мало кто ходил, а может быть, последние годы вообще никто не ходил – она это поняла сразу, потому что его темные доски покрылись тонкой и не пораненной ничьими каблуками сизо-зеленой кожицей мха. Она полюбила этот мостик именно за его уединенность – но не смущалась наступать на мох, оставляя узкие неглубокие следы. Она стояла, слегка перегнувшись через холодные и тоже чуточку замшелые перила, и смотрела вниз, на недвижную гладь запруды, на которой всегда медленно вращался листок – то зеленый, то желтый, то совсем уже осенний, коричневый. Смотрела и пыталась угадать – или предположить – глубину этого водоема, неподвижного посередине. Вода бежала к гребню плотины по краям запруды, ближе к берегам оврага, и двумя тонкими струйками стекала по тридцатифутовой каменной стене вниз, где снова превращалась в тихий чистый ручеек. Глубина? Наверное, те же тридцать футов. Двухэтажный дом с мансардой можно спрятать в этой запруде. От таких мыслей появлялась щекотка под коленями, она выпрямлялась, но не шла дальше, а возвращалась назад. Потому что следов, ведущих далее по мостику и на другую сторону оврага, впоследствии никто не обнаружил.
Но, честно говоря, это не ее мысли, а наши домыслы, поскольку она этими мыслями ни с кем не делилась.
Особенно после того как она однажды, в пятидесятый или, может быть, в сотый раз подошла к мостику, легкими шагами дошла до середины, остановилась, огляделась, приблизилась к перилам – и вдруг широкая доска – даже две доски – скрипнули, хрустнули и разошлись, раскрывшись, как пролеты разводного моста, только не вверх, а вниз.
Она успела схватиться за балясину перил. Сердце замерло от холодной пустоты и тянущей глубины внизу.
Но она была очень сильной и совсем худой. Она, крепко держась за обомшевший брус, поискала ногами хоть какую-нибудь опору, и подумала, как это должно быть смешно со стороны – старушка дрыгает ногами, как лягушка, – и ей вдруг стало легко и совсем не страшно, и она вспомнила, как покойный отец – он, кстати, был писатель, хотя и не сильно знаменитый, – учил ее в детстве: «Каждый человек должен уметь подтянуться на руках – раз в жизни это пригодится». Он подсаживал ее на турник, бережно держал за талию, и это были прекрасные часы их дружбы; потом, правда, они с отцом сильно поссорились. Но сейчас она вспомнила этот урок, ловко перехватила другую балясину, левее, ближе к крепким доскам, вдохнула, выдохнула – раз! – и выдернула свое легкое узкое тело из ворот, отверстых в пропасть – и втащила его на мост. Посидела минутку. Потом поднялась на ноги и пошла прямиком в полицию.
В полиции ее переадресовали в парковую службу, это было совсем недалеко, примерно четверть мили.
Там служащий записал ее рассказ и пообещал, что завтра же парковые плотники починят мост: приколотят новые доски вот такими – он показал пальцами пять дюймов – новыми гвоздями.
Она возвращалась домой. Уже темнело. Свернула за угол, в переулок, где третьим номером стоял ее дом за невысоким забором. Громкий шорох пронесся по верхушкам деревьев – наверное, там сидела большая ночная птица, которая испугалась шагов и улетела.
Ей вдруг показалось, что на нее кто-то смотрит. Она огляделась. Кругом было пусто, а их район – более чем благополучный. Почти что аристократический, и поэтому совершенно безопасный.
Войдя в дом, она сначала опустила жалюзи, в темноте нашаривая шнурки, потом зажгла свет во всех комнатах. Засмеялась сама над собой. Да, она просто переволновалась. Шутка ли – чуть не свалилась в тридцатифутовую глубину запруды, и вокруг никого. Но всё обошлось. Она снова подумала об отце и покачала головой, осудив себя за теплоту недавнего воспоминания: она же поклялась вычеркнуть его из памяти. Погасила свет везде, кроме гостиной. Подошла к окну, не стала поднимать жалюзи, а оттянула матерчатую перепонку сбоку, у стены, и поглядела в сад. Ничего не было видно – стекло бликовало, и в нем отражалась картина на стене, и она сама, с длинным носом и короткой стрижкой.