ттого никем столько лет не замеченную.
И чтобы в этой тетрадке было написано:
«Аз, многогрешный Евстафий Савельев сын Кулебякин, смиренный, однако же знающий грамоте и прилежный к чтению иподиакон, а по чести говоря, просто-напросто худой и недостойный псаломщик храма во имя святого Николая Чудотворца на Кочках, что в имении Ясная Поляна, записал сии соблазнительные столбцы, единственно во исполнение сказанного в Писании: “Несть бо тайно, еже не явлено будет”.
Начал же я сие сочинение, лучше сказать, хронику или же летопись, ненароком услыхавши большой скандал в барском доме.
Случилось же так, поскольку управитель графа обещался нашему батюшке отцу Михаилу, что даст записку к графскому столяру, починить сломанный свечной ящик, каковой был уронен на пол и пнут ногою кучером Ефимом, явившимся в храм в опьяненном виде и буйном состоянии. Но сей Ефим уже принес покаяние и был батюшкою отцом Михаилом прощен, ящик же чинить препоручено было мне.
Вкратце повествуя, аз грешный, направляясь на поиски управителя с оным разбитым ящиком в руках, проходивши мимо отворенного окна барского дома, увидал краем глаза графскую молодую жену, то есть молодую графиню Софию Андреевну, и ее какую-то приезжую родственницу. О чем-то они говорили горячо и громко. Я же, по свойственному моей грешной натуре недостойному любопытству, замедлил шаги, а потом сделал вид, что переобуваю сапог, для чего присел в траву в пяти саженях от окна, сломанный же ящик свечной поставил рядом.
Твердо полагаю, что барыни, хоть и стояли около раскрытого окна – меня не заметили, а ежели заметили, то внимания своего вельможного на меня не обратили, ибо по виду моему – а одет я был плохонько и старенько – причислили меня к дворовой прислуге нижайшего ранжира, на кого и обращать-то внимание совсем не надобно и даже неприлично. А на дьячка – и того менее.
Посему и продолжали разговор.
А разговор был о том, что, дескать, барин наш, граф Лев Николаевич, перед самою свадьбой едва что не силою заставил невесту прочитать свой дневник, в коем описывал свои похотливые устремления к дворовым и деревенским девкам. И мало этого – главную свою полюбовницу Аксинью до сей поры приказывал звать в дом – мыть полы и выбивать половики. Оттого и кричала графиня чуть не до слезы: простая, дескать, баба, белая, толстая – а он, дескать, с нее глаз не сводит, – и снова в крик: “Дайте мне ружье и кинжал, застрелю-зарежу и ее, и мужа!”
Про эту Аксинью Базыкину, жену отходника, бабу справную, статную и ладную, я слыхал не раз; может, и многие слыхали, да помалкивали – граф все-таки, барин-батюшка. Слыхивал я также, что окроме оной Аксиньи у барина графа были и другие бабы и девки. Более же всего солдатки, отходницы и вдовы – оно надежнее. Бывали и молодайки при мужике слабосильном али надорвавшемся на работах. Девки хотя тоже были, но не так уж часто. Аксинья же, о коей гневалась молодая графиня, была окончательная в том ряду перед законным браком.
Ну, услыхал и услыхал.
Переобул сапог, подхватил ящик и пошел искать господина управляющего.
Однако через месяц примерно случилось со мною некоторое происшествие. Увидал я у господина управляющего – который мне записочку-то давал к столяру! – корзину ненужных бумаг, а среди них затрепанную книжку некоего альманаха, каковую, имея страсть к чтению, выпросил себе. В оной книжице среди статей, стихотворений и забавных гравюр был роман господина Достоевского “Бедные люди”.
Не скажу, чтобы мне особо понравилось сие сочинение. В нем, как в любом романе господ Марлинского или Загоскина, конец виден с самого начала. Варенька всё равно непременно должна была выйти замуж хоть за кого и оставить бедного Макара Девушкина в одиноком тосковании. Ибо как же иначе? Повенчаться они не могли по причине обоюдной бедности и великой разницы в годах – лет двадцать пять, а то и более. Она ему в дочери годилась! Оставить же Вареньку в старых девушках только лишь для того, чтоб Макару Алексеичу было кому письма писать, – и вовсе жестокость невероятная, да и не умно, и автор г-н Достоевский никак не мог такого допустить.
Понравилась же мне в сем романе натуральность показания событий, наипаче же – натуральность речей в письмах Макара Алексеича и Вареньки. Ах! Словно голос живых людей услыхал, простых и жалобных.
Поначалу я даже подумал, что г-ну Достоевскому досталась подлинная связка тех писем и он ее, после малой обработки в смысле грамоты, подверг напечатанию. После же понял, что ежели Варенька и Макар Алексеич на самом деле жили на свете и письма писали – связок было две. И уж та, что у Вареньки, всенепременно была ею сожжена в печке, чтобы господин Быков, будущий муж ея, не увидал. Да и Макар Алексеич, человек робкий, но благородных помышлений – ни за что бы не дал г-ну Достоевскому письма Вареньки для повсеместного опубликования. Посему я и решил, что всё это есть сочинение автора.
Тут-то мне и вошло в голову: ах, думаю, ах! Прочитать бы роман в виде переписки графа нашего Льва Николаевича с Аксиньей Базыкиной, а там и с прочими дворовыми и деревенскими бабами, девками тож.
Однако это было бы чистейшее сочинительство, ибо полюбовницы простого звания графам письма не пишут, а графы дворовым девкам – тем паче.
Тогда вошла мне в голову другая мысль. Оставим графа в стороне и обратим внимание на баб и девок.
Что мыслил и чувствовал граф, нам неведомо. Впрочем, нет. Что ж это я пишу такое? Совершенно напротив! Что мыслил граф, нам досконально известно из книг русских и переводных сочинителей: они сами все по большей части графы. Герои их романов такожде суть графы, князья, дворяне или купцы.
Любопытнее же всего узнать, что мыслила и чувствовала деревенская баба, солдатка или отходница, или даже девка молодая, каковую персону граф сделал своею полюбовницей. Чтобы она, как Варенька или Макар Алексеич, поведала нам свои жалости, а и радости тоже, ежели были.
Аз же, смиренный Евстафий Савельев сын Кулебякин, худой и немудрый псаломщик, никоим образом несмь сочинитель или автор. Но отчего бы мне тогда не выспросить обозначенных баб или девок? А уж рассказанное ими занести в тетрадку. А там, по прошествии времени, передать сию тетрадку графу нашему Льву Николаевичу, который-то уж точно есть одареннейший сочинитель, и вот он-то дополнит ее соображениями со своей, с графской то есть, стороны и сумеет превзойти г-на Достоевского в натуральности.
Сказано – сделано.
Первым делом я приступил к уже упомянутой Аксинье Базыкиной. Светлым вечером окликнул ее на улице, когда она гнала корову домой. Залюбовался – баба и впрямь ладная, статная. Руки белые, полные.
– Чего тебе, Сташенька? – спросила, ибо сана священнического я не имею, а годами едва ли не моложе нее.
– За околицей сто шагов левее кусты, за кустами копенка, приходи, Аксиньюшка, угощу вином и закускою.
– Эк! – засмеялась. – А что батюшка скажет?
– Родный батюшка, – отвечаю, – уж помре, Царствие Небесное.
– Вечный покой, – говорит и крестится. – А отец Михаил?
– А мы скрытненько, – говорю. – Аки тати в нощи. Хотя Бог всё видит.
Улыбаюсь, а у самого сердце прыг-прыг.
– Не беда, – отвечает. – Он всё видит, а нас, глядишь, и не приметит. Как затемняет, приду.
“Святые, – думаю, – угодники! Как легко согласилась! Небось собралась известное дело что”.
Пришел, она уж там. Плахту расстелила. Сел рядом, достаю штоф вина, оловянные стопки, в туеске пряники, хлеб, крутые обчищенные яйца, солонины два куска.
Она выпила, я только пригубил. Закусили. Потом по второй. По третьей – под яичко с сольцой. Недешево!
– Давай, – говорит она, – давай, Сташенька, поскорее, я уж назад тороплюсь. И полтину серебром.
Откинулась спиной на копенку, понёву кверху тянет. Месяц из облака вышел. Ноги белые, беда!
– Да я не для того! – прервал я ее распутное стремление.
– Для чего ж тогда?
Объяснил, что мне от нее надобно. Чтоб рассказала, как и что у нее с графом было. Да не просто раз-два-левой-правой, а чтобы с чувствами.
Колени свела. Обдернула понёву. Брови сдвинула.
– Налей еще. Пряничка отломи. Ладно. Но не сегодня. Сама время выберу, когда всё в памяти соберу. Только угощение послаще, и полтину не забудь.
– Полтину, Аксиньюшка? Бога побойся! Лён ночами мять, целый пуд намять – за то баба насилу два гривенника заработает. И это ж какой труд. В поте лица! А ты – полтину! За разговор, да с моим винцом! Совести нет в тебе!
Выпила еще, пряником заела, вздохнула этак протяжно и говорит:
– Любила я очень графа Льва Николаича. Потому и деньги.
Встает, отряхает солому с плеч.
– Постой! – говорю. – Так что же, граф тебе всякий раз полтину платил? А может, и поболее?
Она рассмеялась и говорит:
– Заплатишь полтину – расскажу!
Убежала. Совсем темно было, месяц за облака зашел.
Вот наконец-то настало время.
Устроились мы на сеновале. Я на всякий случай прихватил, вдобавок к угощению и раздобытой полтине, лист бумаги, согнутый вчетверо, и карандашик.
Аксинья выпила первую стопку, закусила пряником, спрятала полтину куда-то себе в пояс и начала:
– Дело, стало быть, так было. Ефим, муж мой законный, опять уехал в Тулу плотничать. До Яблочного Спаса, а дело на Троицу. Трех дней не прошло – стукнула в окно Татьяна, старостиха. Так и так. «Слышь, барин зовет. Очень ты ему люба». Я прямо охнула. Барин – это ж не приказчик какой, не егерь, не лесник. Не проезжий господин. Барин, граф! Красивый какой. Высокий. Молодой, едва тридцать лет! Бородушка черная. Глаза горят. Удача такая. Но спросила: «Откуль он меня знает?» – «А вот увидел на жатве». – «И прям тебе сказал?» – «Зачем мне. Кучеру своему. А кучер Егору-старосте, мужу моему. А он уж мне поручил». – «Куда ж идти?» – «Я покажу». Показала. За огородом чаща, там овражек, за овражком баня.
– Ты, Аксиньюшка, тут помянула, – перебил я на минутку. – Тут помянула приказчика, также егеря и лесника, да и проезжего господина… Али ты с ними тоже побывала?