Да. Не зря предчувствие мучило.
– Ну и? – спросил Шолохов, потирая грудь.
– Документы в надежном месте, – сказал Бендер. – Ни одна собака не узнает без моего свистка. В общем, пока я жив, – подчеркнул он, – тайна сия велика есть. И есть, и будет.
«Ясно, – понял Шолохов. – То есть если я его кокну или НКВД расстреляет, то всё это вылезет».
Но переспросил точно вот этими словами.
Бендер, глядя ему прямо в глаза, кивнул и сказал:
– Да, Миша. А ты мне поможешь? Написать вот как ты умеешь?
– Да, – Шолохов налил себе полную рюмку и выпил, не чокаясь с Бендером. – Тем более что черновики уже у меня. Письма в смысле.
– Спасибо! – Бендер улыбнулся столь искренне, радостно и ласково, что Шолохов не смог удержаться от такой же простодушной улыбки.
И налил еще по рюмке.
– Кажется, тот же самый номер! – сказала Женя Ежова. – Я уже начинаю к нему привыкать!
– А то другой раз поселюсь в «Метрополе», а? – Шолохов потянулся, закинул руки за голову, пристроил ладони под затылком. – Хочешь? Для разнообразия?
– Нет! Люблю постоянство.
Она вылезла из-под одеяла, сбоку подошла к окну, задернула занавеску, стала смотреть через щелку.
Он наблюдал за ней.
– Боишься, увидят? – заулыбался он.
– А что? Вот это желтое здание, в Кремле за стеной. Арсенал, да? Наверное, сейчас там тоже НКВД. В бинокль, тем более в подзорную трубу всё видно.
– Ага. Николай Иваныч с подзорной трубой жену выслеживает.
– Хватит! – обиделась она.
– Извини, – сказал он.
– Ты был вчера на параде, да? На гостевой трибуне?
– Был.
– А я не была. Не позвали меня, – медленно сказала Женя. – А в прошлый раз была. Еще в этот Первомай была. С мужем, извини, Миша… Ты меня извиняешь?
– Конечно.
– Я даже точно не знаю, был вчера на параде Николай Иваныч или нет. Должен был быть. А если не был, то вообще всё. Миша, извини за пошлость, но скажи мне, зачем он мужчин барает? Это что, очень приятно – мужчин барать?
– Вот уж не знаю! – хохотнул Шолохов. Потом посерьезнел: – Наверное, какие-то, извини меня, особенности психики. Мягко выражаясь.
– Что-то мы с тобой всё время извиняемся, – она понурилась. – Я замерзла. Я хочу лечь. Подвинься чуть. Дай мне одеяло…
Через несколько минут в дверь постучали.
– После, после! – крикнул Шолохов. – Через час!
– Бандероль-молния! – загудел вежливый, но решительный голос из-за двери.
– Минутку!
Шолохов встал, прошел в ванную, накинул полосатый гостиничный халат.
– Для Хаютиной Евгении Соломоновны, – сказал почтальон, или курьер, или фельдъегерь, или кто он там был, рослый седой человек – пожилой, лет пятидесяти, в полувоенной форме. Вытащил из полевой сумки плоский сверточек.
– Для какой Евгении Соломоновны? – Шолохов поднял брови, изобразил удивление. – В этом номере я один прописан. Я писатель Шолохов. Известный писатель, между прочим. Приехал в командировку из Ростова-на-Дону. Можете справиться в администрации.
– Ничего не знаю, – строго сказал курьер, сунул бандероль в руки Шолохову, достал тетрадь, вытащил из нагрудного кармана ручку-самописку. – Число поставьте. Восьмое ноября одна тысяча девятьсот тридцать восьмого года. Время четырнадцать сорок. И распишитесь.
– Как расписаться? – растерялся Шолохов. – Так вот и писать «Хаютина»? Или «Шолохов»?
– Как хотите.
Он черкнул что-то неразборчивое. Отдал тетрадку. Курьер приложил руку к своей фуражке без кокарды и сделал «налево кругом». Спасибо, каблуками не щелкнул. Он был в хромовых сапогах: Шолохов глядел ему вслед, пока он не скрылся за поворотом коридора.
Закрыл дверь, вернулся в номер.
Женя стояла посреди спальни.
– Что такое? – шептала она. – Что такое? Они всё знают?
– А ты как думала? – и протянул ей бандероль.
Она дрожащими руками сломала, искрошив, сургучную печать, разорвала бумагу.
Там был аптечный коробок, перетянутый резинкой, и расписной медвежонок из папье-маше на пестром шнурке – наверное, старая елочная игрушка.
– Смотри ты, – сказал Шолохов, – какой миляга! Вот тебе как раз на елочку. Елки-то теперь можно!
Повертел медвежонка на пальце.
Женя вдруг села на ковер и заплакала.
– Смешно, – сказала она. – Сколько раз я хотела покончить с собой. Сколько раз меня из-за этого клали в санаторий. Сколько раз я говорила, такая вся отважная и смелая, что не боюсь смерти! А сейчас боюсь! А сейчас не хочу! Не хочу…
– Женя, при чем тут?..
– Это знак, – она протянула руку, он машинально передал ей игрушку. – Условный знак. Мне еще в прошлом году сказал Николай Иваныч. В случае чего пришлю вот этого мишку. И таблетки.
– Ах, таблетки! – Шолохов схватил коробок, побежал в туалет, с теньканьем вытряхнул их в унитаз, спустил воду. – Вот твои таблетки! Не дури! Вставай.
– У меня таких таблеток дома полон шкаф. Миша, ты ничего не понял. Но я все-таки попробую позвонить… Всегда остается какое-то дурацкое «вдруг».
– Николаю Иванычу?
– Нет.
– Товарищу Сталину?
– Нет, я ему уже писала письма. У меня много друзей, Миша, ты же знаешь, – она поднялась с ковра, стряхнула с голой попы красно-коричневые колкие крошки сургуча.
Подошла к телефону.
– Наверное, всё прослушивается, – сказал он.
Гостиница «Националь» и приемная Главсевморпути.
– Наплевать… – она набрала номер. – Алло? Главсевморпуть? Отто Юльевича, пожалуйста. Евгения Ежова. Да, всё понятно, извините… – Обратясь к Шолохову, пояснила: – Он в длительной командировке.
Гостиница «Националь» и редакция журнала «Огонек».
Набрала новый номер:
– Приемная главного редактора? Товарища Кольцова позовите к телефону… Евгения Ежова, из журнала «СССР на стройке»… Ах, редколлегия. Понятно. Спасибо. Я перезвоню.
Гостиница «Националь» и квартира певца Утёсова.
И еще раз набирает номер. Гудки, ответ:
– Леонида Осиповича, будьте так любезны… Ежова Евгения. Ах, на гастролях… Извините, что побеспокоила. Передавайте привет.
И наконец:
Гостиница «Националь» и кабинет на киностудии.
– «Мосфильм»? Сергея Михайловича, срочно!.. Ежова Евгения, супруга наркомвнудела и генерального комиссара госбезопасности товарища Ежова! Ах, он монтирует фильм… Извините. Нет, нет, ничего.
Повернулась к Шолохову.
– Врут, собаки. По голосам слышу. Тем хуже… Вот если бы все сразу: и Николай Иваныч, и Шмидт, и Кольцов, и Утёсов, и Эйзенштейн, и сам Шолохов – хором бы попросили товарища Сталина: не трогайте Женю… Но разве дождешься? Пастернак бы смог. Но я ему не понравилась. Бабелю и Бендеру звонить не буду, они никто. Ба и Бе, сидели на трубе. Миша, что мне делать? Я, конечно, умру, я уже не боюсь, я сама всё сделаю. Но вдруг… Понимаешь, вдруг? Вдруг есть какой-то выход, а я его просто не вижу?
Шолохов взял со стола новое издание «Поднятой целины». Полистал, открыл нужную страницу. Уселся на диван:
– Я тебе почитаю один отрывочек. По-моему, удачный. Написано, честное слово, неплохо. Живописно! Вот, гляди. То есть слушай: «Как камень-самородок, недвижный и изжелта-бурый, беркут отдохнет перед вечерней ловитвой и снова легко оторвется от земли, взлетит. До заката солнца еще не раз серая тень его царственных крыл перечеркнет степь. Куда унесут его знобящие осенние ветры? В голубые предгорья Кавказа? В Муганскую степь ли? В Персию ли? В Афганистан?»
Захлопнул книгу, кинул обратно на стол.
– Что это, Миша? – она ничего не понимала, только хлопала мокрыми глазами.
Притянул ее к себе, обнял, повалил на диван, стал двигаться так, чтоб скрипела рама и звенели пружины, и зашептал в самое ухо:
– Москва – Махачкала. Махачкала – Красноводск. Красноводск – Ашхабад. Там двадцать верст до границы с Ираном. Ты пока еще Ежова. Ты – жена железного наркома Ежова. Тебе продадут любой билет. На границе всегда есть окно.
– Сумасшедший…
– Последний твой шанс. Пора уходить.
– А ты? Ты со мной поедешь? Уйдешь?
– Да! – беззвучно выкрикнул он.
Она обняла его, красным ртом приникла к его губам. Потом отпрянула:
– А я – нет.
– Отчего же? – он даже оскорбился.
– У меня пятилетняя дочь. Забыл? Если я ее заберу с собой, они сразу всё поймут.
– Она тебе не родная.
– Я к ней привыкла. У нее другой матери нет.
– Она так и так пойдет в приют.
– Пусть у нее отнимут маму. А не чтоб мама сама ее бросила.
Апрельским вечером 1940 года мужчина среднего роста, в надвинутой на брови то ли кепке, то ли фуражке, в сером длиннополом пальто, если присмотреться – в цивильном, но издалека похожем на форменную шинель, с узким портфелем, который мельком можно принять за полевую сумку, – вошел в подъезд дома номер три по улице Фурманова. Пешком поднялся на четвертый этаж, позвонил в квартиру номер 44.
Долго ждал. Хотел позвонить еще раз, но услышал шаги.
– Кто там? – женский голос.
– Миша.
За дверью тихо вскрикнули, послышался звук, как будто человек то ли падает, сползая по стене, то ли бессильно опускается на табурет.
«Тьфу, что ж я за дурак такой!» – подумал, а может, пробормотал визитер.
Позвонил еще раз. Коротко. Потом постучал стуком, похожим на условный. Тук. Тук-тук. Тук-тук-тук.
Позади что-то скрипнуло. Лязгнула дверная цепочка. Приоткрылась дверь соседней квартиры. Не оборачиваясь, визитер выдернул из кармана красную книжечку, показал через плечо. Непрошеный соглядатай тут же захлопнул дверь и очень громко, чтоб слышно было, затопал вглубь своего жилья.
Визитер еще раз постучал.
Дверь открылась. Показалась женщина с бледным лицом:
– Вы меня испугали. Зачем?