Смелая женщина до сорока лет — страница 56 из 57

и растоптались, задубели узкие стопы от стояния у плиты, в очередях… И муж у нее вполне положительный товарищ – да вроде него самого, вроде Вадима Петровича, какой-нибудь сотрудник городской газеты, или даже выше – начальник районного управления кинопроката. Или, наоборот, бородатый шизофреник – тоже поэт или, например, художник.


Зачем же ей тогда он, Вадим то есть Петрович? Шило на мыло менять в первом случае, а во втором – таких вот никчемных бородатых шизофреников очень любят жены, особенно если жены сами немного по этой части, – о, разумеется, речь идет о поэзии! И Вадим Петрович хмыкнул по поводу нечаянной двусмысленности последних слов, но решил, что этот самый журнал со стихами он непременно найдет. Кстати, не далее как завтра они собирались на дачу.


Но странное дело – ни назавтра, ни в другие разы Вадим Петрович не то что не разыскал журнал, он даже к полками близко не подошел. Более того, он даже старался не оставаться в своем кабинете один, а если и оставался, то, во-первых, чтобы избежать упреков в бездельи и, во-вторых, чтоб не нарушать семейный стереотип под названием «папа в кабинете». В кабинете он сидел на краешке тахты, напряженно глядя в окно, и ждал, когда позовут обедать, или, скажем, окапывать малину. Он боялся, что его застигнут, боялся, что немедленно, лишь только он вытащит годовую пачку журналов и разложит их на полу, немедленно кто-то войдет и спросит – «что ты там разыскиваешь?». И ему придется что-то на ходу выдумывать, он покраснеет, собьется и в конце концов во всём признается. Так прошло, наверное, месяца полтора, и Вадим Петрович всё никак не мог найти предлога съездить на дачу одному. Слава богу, в сентябре позвонил сосед насчет штакетника – надо было срочно приехать и забрать. Перст судьбы. Когда Вадим Петрович отворял калитку и отпирал пустой дом, у него дрожали руки и перехватывало дыхание, как у неопытного прелюбодея.


Журнал он нашел сразу, по вмятому корешку – тогда ведь он его кулаком запихивал на место. Вытащил. На обложке жирным фломастером было написано – «Старовойтов Вл. Евг.» и два телефона – домашний и служебный. Тот самый, в шляпе и черных очках, сыщик из старой комедии, – вот, значит, почему он тогда вспомнился. Вадим Петрович быстро залистал журнал и вдруг остановился, испугался, что сейчас не найдет в этих строчках того, что поразило его три года назад. Вдруг окажется, что ничего в этих стихах особенного нет, а тогда он просто ошибся, очаровался, усталый и мечтательный. Но не зря же он, в конце концов! И он, как в воду бросаясь, раскрыл журнал.


Нет, он не ошибся тогда. Стихи действительно были превосходны. Больше того – время вроде сделало их лучше. Тогда Вадим Петрович поразился лишь зыбкой верности мазка, дрожащему и словно бы случайно ложащемуся слову, а теперь стихи отстоялись, окрепли, и сквозь мерцающий цвет проглянул точный рисунок. Вадим Петрович захотел было профессионально сравнить свое ощущение с восприятием картин великих французов девятнадцатого века, где в переливах и размывах сначала незаметны пластика и перспектива, и только потом, приглядевшись, вернувшись в эти отуманивающие залы, видишь, что именно здесь и есть высшее мастерство формы, не школьное рисование, раскрашенное поверх растушевки, но лепка цветом и воздухом, живым телом природы… Но Вадим Петрович тут же осекся, потому что не хотелось обсуждать, хотелось читать и читать эти два столбца, мелко напечатанные вподбор, тесно и экономно, как всегда печатают творения – криво усмехнулся Вадим Петрович – терпеливых и робких молодых дарований. И он читал и перечитывал эти стихи, и вчитывался в ее имя и адрес, глотал слезы, и прижимал эту страницу к лицу, к глазам, к губам, и точно знал, что уедет к ней, уедет обязательно, не сегодня, так завтра, дайте только срок, дайте с силами собраться, а так – вопрос решенный.


И теперь Вадим Петрович, проезжая в троллейбусе через площадь, с тайным значением глядел в окно на петушки и башенки вокзала; а в метро на минутку задерживался у кассы «Аэрофлота», глядел на расписание самолетов; а дома сочувственно вздыхал, глядя на жену, и подолгу гладил ребенка по затылку, закусив губу и нахмурив брови – несколько картинно, но, уж извините, как умеем… И всё время повторялось первое начальное виденье – как он стоит перед ней на коленях, раздевая ее, целуя ее ноги, и поэтому Вадиму Петровичу казалось, что влечет его к ней зов плоти; но ежевечерне, глядя на свою скульптурно-прекрасную, антично-соразмерную жену, он понимал – нет, не то… Просто с ней можно будет наконец наговориться вдосталь. Но ведь жена его тоже была не просто так, она была кандидат философских наук, специалист в области религиозно-каких-то исканий эпохи ренегатства либеральной интеллигенции, – собеседник высшего класса. Но всё это было суета и прах, и воображаемые утехи плоти, и еще более воображаемая духовная радость, – просто где-то далеко, за горами за долами, в самом прямом смысле за горами, жила-была родная бедному Вадиму Петровичу душа. Так, во всяком случае, решил для себя Вадим Петрович, сидя за столом, глядя в одну точку, проливая суп на скатерть и выжидая момент, когда можно будет плюнуть на всё и уехать к ней.


Найти, приехать, окликнуть – здравствуйте, я, простите, мне трудно говорить, я впервые вижу вас, вживе, въяве, я мечтал о вас, много лет назад, я прочел ваши стихи, и я приехал к вам, взглянуть на вас и сказать, сказать…


Ну, говорите, мой лестный немолодой поклонник! Что же вы молчите? Или вы годами мечтали обо мне, искали, ехали, ждали встречи – чтобы молчать? Да, вы смущены, но всё же, всё же… Значит, вы не протянете мне руку, я не положу свою ладонь на вашу, и вы не поведете меня туда, где одна только любовь, одно только счастье? Не бойтесь, мои дети выросли, а муж простит, он даже не заметит, ибо я была вашей мечтой, а значит – кажимостью, контуром, текстом роли – для него… Я знала, глядя на свои стихи в журнале, что ваши глаза пробегут по этим невинным строчкам, я чувствовала ваше прикосновенье к странице, как к телу – прикосновенье рук. Но напрасно. Но вотще, как говорят высоким стилем… А жаль. Жаль, ведь я, признаюсь вам, почему-то надеялась и думала, что вся моя жизнь поделится надвое – до публикации в знаменитом журнале и потом – жизнь, услажденная дальнейшими трудами и победами. Увы, мой друг. Интересно, кстати, уж если вы меня не собираетесь умыкать и влечь в дальние края – то хоть на прощанье вопрос – времени мало, надо в магазин забежать, обед, то да се… – так вот: это все так мечтают? И многим ли удается?


А вдруг именно ей-то и удалось? – думал, глядя в одну точку Вадим Петрович. Ведь он же не следит за текущей литературой, а тем более за поэзией – пойди уследи! Может быть, всё у нее превосходно сложилось, она давно уже переехала в Москву, вовсю печатается – ну, сменила фамилию на мужнину, ну псевдоним взяла, – вовсю выступает по телевизору и смеется над ним. Да, да, смеется! Смеется, нетерпеливо щелкая желтым сигналом поворота, стоя под светофором и глядя из своей машины на него, груженного сумками, прихватывающего поверх трепаного кейса еще пластиковый пакет с тающей треской, боящегося зашагнуть на проезжую часть. Он же не видит, что стрелка погасла, он же не знает, что на уме у этой дамы за рулем, и она, раздраженная его робостью, стукнула кулачком в перчатке по сигналу, отчего он дернулся и воззрился на нее, а она помахала ему рукой – проходи, дядя! Тоже мне, партнер по дорожному движению… – да, она смеется над ним, над его жизнью, надо всем, над тем, что он, может быть, и на свете-то живет, чтобы думать о ней.


Но в подобное развитие событий Вадим Петрович по зрелом размышлении не верил, и, что самое главное, не из соображений высшей справедливости или переклички душ, а, увы, из соображений куда более простых, земных и статистических. Потому что он тоже, еще студентом, послал стихи в знаменитый журнал, и ждал, и дождался, и купил в редакции десять номеров, и еще в ларьке пять, и человека три родственников откликнулись, вполне искренне похвалив по телефону, и всё, и дело этим кончилось, и напрасно, вотще, как говорят высоким стилем, он таскал в редакции новые свои сочинения и искал, дурачина-простофиля, свое имя в разных критических обзорах.


Потому что так дела не делаются, – объяснила ему знакомая пятикурсница с философского факультета. Всё это сказка из ранешних времен – уснул безвестным, проснулся знаменитым, теперь не так, и только последний пентюх – о как нежно произнесла она это слово, какая улыбка тронула ее лицо! – только последний пентюх может верить и мечтать о таком повороте событий… А как же делаются дела? – растерялся юный Вадим Петрович. Медленно, но неустранимо, как движутся материки – по миллиметру в год. Да, именно, миллиметр в год, – и она снова улыбнулась, и эта античная улыбка была назначена ему, и значит, не такой уж он пентюх, если такая женщина берется ему всё разъяснить и вообще проруководить им в этой жизни. Такая красивая, такая стройная, белая и гармоничная, как садовая статуя, возникающая из зеленой темноты, и Вадим Петрович быстро гасил свет и прикрывал глаза, обнимая ее, потому что боялся увидеть на ее академически прекрасном теле разметку пропорций – штрихи, засечки и быструю латынь великого мастера.


Наверное, слова про миллиметр в год Вадим Петрович понял слишком буквально, потому что с тех пор он как-то скис и замедлился. Нет, он делал всё что положено, всё, что ожидается и требуется, как то: успешное окончание университета, устройство на приличную службу, женитьба, воспитание ребенка – да, всё-всё, от починки текущих кранов до защиты диссертации делал Вадим Петрович, но всё это делал с натугой, нехотя, через «не могу», всё время присаживаясь отдохнуть-отдышаться, а то и вовсе норовя прилечь. Не смотри в одну точку! О чем задумался?! Вадим Петрович не протестовал, когда его понукали, но сам никогда ходу не прибавлял, и с равнодушным ужасом выслушивал за столом сетования жены насчет того, что ребенку скоро – да, да, Ваденька, скоро, пять лет как один миг пробегут, – скоро поступать в институт, а ты представляешь себе, что это такое, ребенку поступить в институт? С равнодушным ужасом, как осужденный выслушивает приговор – да, пятнадцать лет строгого режима, да, потом ссылка, да, да, да, обжалованию не подлежит, да, там холодно, темно и страшно, но мы сделаем всё, что велят конвоир и бригадир, будем валить деревья и тесать камни, не сделаем ни шагу ни вправо, ни влево, и примем как должное суровую кару, и ссылку отбудем до звоночка, и пусть наш пример послужит грозным уроком, и в институт наш ребенок, конечно же, поступит, в самый что ни на есть тот, не говоря уже о кранах, обоях и дачном штакетнике, но Господи, если Ты и в самом деле есть и не оставил нас, Господи, как же всё это скучно, до тошноты, до желания рассосать под языком запретную третью четвертушку таблетки очень легкого транквилизатора. Господи, слышишь ли?!