— Невеста была. Блинда. Антонина Васильевна. Не слышали? Да не знаю, здесь ли? Может, ушла…
— Потом узнаем. Пока у нас поживешь. Гриша, — обратился он к Матвееву, — сведешь к нам.
Настойчивость Горбатюка передалась Лагутенко. А вдруг выйдет? В его положении он немногим рисковал.
Лагутенко надел синий костюм, запасенный заранее Горбатюком. Матвеев повел пленного пустырями и огородами, сторонясь немецких патрулей, и благополучно привел его к Горбатюкам. Надежда Даниловна испуганно всплеснула руками и торопливо увела пленного к сараю.
Вечером, когда закончилась работа, солдаты «хольцкомандо» выстроили пленных и пересчитали. Одного недоставало. Старший — голубоглазый немец — вызвал директора.
— Где есть пленни?
— А я знаю? Где ему надо, там и есть, — вызывающе ответил Горбатюк и смело посмотрел на немца.
Голубые глаза немца хитро и лукаво улыбались.
Лагутенко некоторое время скрывался у Антонины Васильевны Блинды, потом ушел в лес, к партизанам.
С партией пленных попал на лесозавод Иван Алексеевич Музалев. Он родился в 1920 году в селе Заречье Орловской области. Окончил Новосильскую среднюю школу. В 1939 году комсомольца-выпускника призвали в Красную Армию. Служил топографом-разведчиком в Бессарабии, потом на Украине. Здесь его и застала война. После упорных боев попал в плен. Вместе с другими его пригнали в Шепетовский лагерь…
Музалев неторопливо перетаскивал бревна. Поблизости сидел немецкий солдат. Музалеву послышалось… Нет, не послышалось. Немец тихо напевал:
Москва моя,
Страна моя,
Ты — самая любимая…
«Издевается, гад!» — с бессильной злобой подумал Музалев. Ему захотелось ударить бревном по улыбающемуся лицу гитлеровца.
И вдруг, мешая русские и немецкие слова, солдат спросил:
— Почему ви плохо защищал своя страна?
Музалев промолчал.
— Аллее капут! Советский власть капут! Москва капут. Гитлер победил скоро.
— Цыплят по осени считают, — не удержался Музалев.
— Осень? Сейчас есть осень, септембер… — То ли солдат не понял иронии, то ли насмехался.
Музалев этого не разобрал. Он вскипел. Веко правого полуприкрытого глаза часто задергалось. Он выпрямился и гневно выпалил:
— Я говорю, вы, фашисты, привыкли всю жизнь воевать и грабить. А мы строили, мирно жили. А победу праздновать рано… Не видать вашему Гитлеру Москвы.
Немец, сделав испуганное лицо, сказал:
— О, злой человек! Я не есть фашист, я есть зольдат.
С тех пор немец каждый день кивал Музалеву как старому знакомому, вступал с ним в разговор. Говорил он один. Музалев только изредка бросал реплику. Из рассказов немца Музалев уже многое знал о нем. Звали немца Станислав Шверенберг. Мать у него полька, отец — немецкий рабочий. Сам он хороший техник. Конечно, он мог стать офицером, но не пошел в военную школу. Мать была против, да и сам не захотел. Музалев привык к разговорчивому немцу, терпеливо слушал его рассказы. «Пусть говорит, коли хочет. Кто его знает, может, и правда он порядочный человек? Не все же они изверги!» — думал Иван Алексеевич.
Однажды Музалев заметил, что Шверенберг рассеян и задумчив. Молчит. Только и сказал с утра:
— День добрый, Иван!
«Досталось, наверное, от начальства. Донесли, что с нашим братом якшается», — подумал Музалев. Однако допытываться не стал. Немец сам нарушил молчание:
— Иван! Я получил от мутти письмо. Товарищ привез. Хочешь, почитаю?
— Читай, коль охота, — отозвался Музалев.
— «Мейн либер зон! — начал солдат по-немецки, а потом читал, переводя: — Стряслось великое несчастье. Я потеряла старшего сына, а ты — брата. Целый месяц от него не было писем, а три дня назад получено официальное уведомление, что наш Генрих убит под Петербургом. Какое страшное горе…»
«Вот и моя, наверное, так убивается. Небось покойником считает», — подумал Музалев.
— «Эта ужасная война сломала, исковеркала всю нашу жизнь. Люди, у которых вместо сердца камень, лицемеры, пытаются утешать нас, матерей, потерявших своих детей. Нам говорят: „Радио сообщает о новой победе. Германская армия захватила еще один город“. Тошно слушать такие речи! На что нам чужие, неизвестные города? Теперь ты у меня остался один, и я больше всего боюсь тебя потерять. Дорогой Стасик! Мы очень часто пишем тебе, но ответа не получаем.
Почта не доходит или „теряется“ для того, чтобы мы не знали об огромных потерях… Я тебе снова советую: скройся незаметно с фронта любым способом, где ты только сможешь это сделать…»
Музалев сидел на бревне и задумчиво слушал немца. При последних словах он удивленно взглянул на Шверенберга. Голубые глаза немца смотрели вопросительно, тоскливо ожидая ответа: «Ну?»
У Музалева задергался правый глаз. Он встал.
— Никуда вы не уйдете! Никто из вас не уйдет! — бросил он немцу в лицо. — За все, что сделали, сполна получите! Везде тебя смерть ждет. Ты, все вы за смертью к нам пришли! И вы получите ее!
Немца не задела жесткость слов Музалева. Будто не слыша этих идущих из души слов, он задумчиво смотрел перед собой. А Музалев, выпалив накипевшее, сразу остыл, отошел.
— Конечно, куда мне пойти? Ваши поймают — убьют, наши поймают — убьют… — Станислав помолчал. Потом с жаром, даже с досадой спросил: — А ты? Почему ты не уходишь? Таскаешь тут бревна!..
— Я?
Музалев удивился и испугался. Он оглянулся: нет ли кого поблизости? Тело покрылось испариной. Немец говорил о его сокровенной, тайной думе. С той минуты, как Музалев попал в плен, он день и ночь только и думал о побеге. И работать на лесозавод он напросился лишь для того, чтобы, улучив минуту, бежать, пробраться к своим и яростно истреблять фашистов. Почему немец заговорил о побеге? Догадался? Допытывается? Или провоцирует? Ну нет, не на того напал!
— Я побегу, — рассмеялся Музалев, — а ты мне в спину стрелять? Так, что ли?
Шверенберг подошел к Музалеву, положил руку на его плечо.
— Иван! — серьезно и как-то доверительно сказал он. — Я не буду стрелять. Я есть техник, рабочий. Я не есть зольдат.
И, задумчивый, замолчал, повернулся, ушел.
Вечером, пересчитывая пленных, снова не досчитались одного. Шверенберг оглядел колонну пленных. Молодого высокого круглолицего пленного с редкими волосами и полуприкрытым правым глазом среди них не было. И опять, только глазами, Шверенберг улыбнулся Горбатюку.
«ПАВКА ТОЖЕ МАЛЕНЬКИМ БЫЛ!»
После неудачной эвакуации Болеслав Ковалевский стал еще злее и раздражительнее. Говорил он мало, а если и пробурчит что-то, все равно не поймешь. Казалось, он жил в постоянном страхе, все время чего-то ожидая. Все чаще приходил поздней ночью пьяным. Анна Никитична вставала на стук открывать двери. Мальчики настороженно поднимали головы: кто это?
Болеслав, пошатываясь, напевал какую-то песенку.
— Как ты не боишься, Болеслав, — говорила ему Анна Никитична, — ведь сейчас нельзя ходить. Тебя арестуют…
— Меня никто не арестует, я могу… — пьяно бормотал Болеслав.
В конце августа он пришел как-то рано, трезвый и хмурый. На рукаве его куртки Котики увидели белую повязку с черной надписью: «Шуцман».
— Ты поступил в полицаи? — поразилась Анна Никитична.
— А что мне делать? — зло выкрикнул Болеслав. — Подыхать с голоду? Таскать бревна? Пусть другие таскают… А я… Платят хорошо, и работа чистая.
— Изменник! — бросил ему в лицо Валя.
— Пся крев! — вскочил взбешенный Болеслав. — Придержи язык за зубами… Я не посмотрю… Я тебя… Я всех вас… — И выскочил из комнаты. Ночью он снова пришел пьяным, повалился на кровать и захрапел.
— Мама, уйдемте отсюда, — шептал Валя. — Я… Я не могу его видеть!
Валя высмотрел пустую комнату в коммунальном доме недалеко от польского кладбища. Отсюда виднелись пулеметные вышки и колючая проволока лагеря военнопленных.
Котики поселились в комнате левого крыла. А в правом крыле жили немецкие солдаты — вожаки собак, хундерфюреры, которые по ночам охраняли лагерь. Их большие, откормленные овчарки жили тут же, под окнами в конурах. Анна Никитична боялась такого соседства. Но куда идти?
Во дворе перед домом стоял глубокий колодец с журавлем. Хундерфюреры никак не могли научиться пользоваться им. Большие немецкие ведра то и дело шли ко дну. Валя и Витя воспользовались этим. Раздобыли «кошку» и по ночам, когда солдаты уходили на охрану лагеря, вытаскивали ведра, прятали их в сарае. В базарные дни тайком меняли ведра на хлеб.
Догадавшись о проделках сыновей, Анна Никитична всплеснула руками:
— Знал бы папа!.. Воровать ведра!
Разве мальчики думали о воровстве? Просто им хотелось навредить солдатам, ну и продуктов, конечно, раздобыть.
Только ведра они больше не доставали.
В первые месяцы оккупации на город налетали советские самолеты. Они бомбили станцию, эшелоны, военные объекты, сбрасывали листовки со сводками Советского информбюро. Белые листки, кружась в воздухе, медленно падали на крыши, в сады, на улицы.
Как-то, войдя в комнату, Анна Никитична заметила, что сыновья читают листовку.
— Мамочка, садитесь сюда. Москву не взяли. Брешут немцы! — радостно закричал Валя.
— Сынок, ты такой неосторожный, — перебила его Анна Никитична. — Зачем приносишь это в дом? Хунды увидят, собаками разорвут. Потерпи, скоро придут наши.
— Не могу я терпеть! — перебил Валя.
— А что ты можешь? Ты же ничего не можешь. Вот, видишь, Виктор, он же старше тебя. И молчит. А ты еще совсем маленький, — убеждала мать.
— Павка Корчагин тоже маленьким был! — задыхаясь от обиды, выпалил Валя.
Анна Никитична пристально посмотрела на Валю, потом на Витю и поняла, что теряет власть над сыновьями, что они неожиданно стали взрослыми и никакими уговорами не удержать их от участия в борьбе с врагом.
На следующий день соседки, ходившие на базар, рассказали о переполохе в городе.