[флешбэк о том, почему я ненавижу спорт]
Выезжали всегда с запасом – мало ли что. Хорошо, если маршрутка, а не троллейбус: старые там все какие-то, недобрые, скучные. А «шестерка» останавливается удобно: можно выиграть минутку-другую дворами, что от улицы Фиолетова, наискосок. Я раньше говорила не «Фиолетова», а «Фи! Туалетова», помнишь? Помню-помню, ты под ноги смотри, опять изгваздаешься. Достала из сумки булочку, наскоро приладила кружок «Докторской», сунула в руки, не глядя. Кушай, кушай.
Ба, а что такое «резерва»? Да куда ж ты с пакетом-то в рот суешь! Какая еще «резерва»? Ну вон, написано же: «Школа олимпийского резерва». Я показала на вывеску, под которой впервые оказалась, когда еще не умела читать.
А читать-то я, надо сказать, поздновато научилась. Просто так вышло, что шпагаты с «флажками» дались мне гораздо раньше алфавита. Стали моей, так сказать, главной формой бытования. Слава богу, хоть к шести годам родители смекнули – мол, безобразие, мол, непорядок, мол, давайте принимать меры. И приняли. Накупили всякого в магазине «Умный ребенок» – ребусы, прописи, математические тетради Бененсона. На этом и сложили полномочия, побежав по своим взрослым делам и передав ответственную миссию в руки ба. Ба развивать мою эрудицию не рвалась: она честно разрывалась между гимнастикой, запоями супруга, дачей и походами на рынок. А потому занятия наши были бессистемными и результат давали соответственный, как плохо нарезанный оливье.
Короче, да. К окончанию пятого класса мир за пределами квадрата гимнастического ковра оставался для меня terra incognita. Ба не особо поощряла тягу к знаниям, больше всего ее волновал вопрос моего питания, в сущности главный в ее жизни вопрос. Поэтому она лишь отмахнулась и попросила, что просила всегда, – закрыть рот и есть молча. Но я не сдавалась:
– Ну скажи, скажи, скажи-и-и-и.
– Школа олимпийского резерва – это школа, в которой готовят будущих олимпийских чемпионов.
– А зачем?
– Не чавкай. Чтобы отправить их на Олимпиаду.
– А я тоже поеду?
– Если будешь трудиться. И если не будешь говорить с набитым ртом. И будешь хорошо учиться.
Условий было слишком много. Мне это не понравилось.
– А учеба тут при чем?
Ба не была готова к такому натиску, поэтому отделалась привычным «надо», по умолчанию завершавшим наши с ней дискуссии. Потом все-таки сказала:
– Ну смотри. Поедешь ты в Америку, надо же тебе там будет разговаривать?
– Ну… а математика зачем?
– Деньги считать.
– Но есть же калькулятор.
– Ешь давай, до тренировки семь минут.
– Ба, а че такое ГБУАО?
– Господи помилуй, а это откуда?
– Ну вон же, на вывеске. Гбуао, гбуао, гбуао-о-о-о-о.
– Государственное бюджетное учреждение Астраханской области. Это аббревиатура, – ответила ба и, кажется, пожалела о новом поводе для очередного раунда вопросов.
Но вместо «аббревиатура» я услышала «дура» и захихикала. Мне бы с ней так вечность сидеть – дуть в термос, препираться. Только у судьбы были другие планы.
– Ну зачем же вы ей хлеб даете, Татьяна Дмитриевна? У нас ведь живот уже растет. – Из-за спины ба показалась Эльвира Равилевна. Она всегда так говорила, собирательно. У нас ножки не гнутся, мы не стараемся, наше поведение оставляет желать лучшего.
Ба замямлила, отняла у меня булку, зачем-то спрятала ее поглубже в пакет.
– Ну чай-то пусть допьет.
– Пусть, – внимательный взгляд, – только вы сахару в следующий раз не кладите. – И пошла по направлению к школе, разинувшей дверную пасть.
Про сахар-то откуда знала, а?
Я набрала в рот последний, больше привычного глоток, а потом сразу же его выплюнула. Но от случившегося спустя час меня это все равно не спасло.
Так начался мой последний день в «резерве».
В школе Эльвиру Равилевну звали Эр – так было удобнее. Всем тихо, Эр идет. А Эр сегодня злая? Мяч забыла? Теперь Эр тебя точно убьет!
Она и так нас убивала каждый день. Тот факт, что Эр – ведьма, был очевиден мне с первого дня. Я до сих пор помню ее глаза – черные, тягучие. Чистая нефть. Она смотрела выжидательно, изучающе, спокойно. Но под их воздействием мы переставали быть обычными девчонками – мы становились марионетками, армией, послушным орудием, глиной. Она смотрела так, что сами собой растягивались сухожилия, пальцы стопы таки достигали пола, а спины гнулись наперекор законам биологии. Мы плакали и кричали, но не просили пощады. Это было не принято.
Надо отдать должное, Эр никогда нас не била. Вряд ли боялась суда родительского или уголовного. Скорее суда Страшного. Но удар был ничто по сравнению с трепетом, когда она, прохаживаясь между рядами, выцепляла жертву, склонялась над ней и, едва дотронувшись, внушала: «Ты можешь выше. Быстрее. Точнее. Ты можешь еще. Плечи сдула. Гачи по полу не тащим. И пошла, пошла. Нет, ты не устала. Ты можешь еще». В такие минуты каждая молила Бога: «Хоть бы не я». Потому что знала: не сделать точнее и выше будет просто нельзя.
Эльвира Равилевна заметно отличалась от всех тренеров. Ей стукнуло шестьдесят пять, но, удивительное дело, притом что ба была моложе лет на десять и подкрашивалась, бабушкой выглядела именно она, а не пепельно-седая Эр. Та ходила в черном, балахонистом, кутаясь в шали и перебирая в руках какие-то бусы. Я не помню проявлений человеческого в ней, не помню пота, всклоченных волос, не помню, чтобы хоть раз ее лицо мазнуло гневно-красным, не помню резкого движения. Ее спина было такой ровной, словно вместо позвоночника у нее был железный кол (не удивлюсь, если так оно и было). А еще от нее пахло церковью, то есть ладаном – тяжелым, въедливым, как условный рефлекс порождавшим в нас подобострастную робость и благоговейный страх.
Вы скажете, что я накручиваю. И будете правы. Но в нашей школе, от подвала и до пятого этажа пронизанной атмосферой мистики, ритуалов и суеверного шепотка, вера в потустороннее была топливом жизни. Единственно верным объяснением причинно-следственных связей. И единственно пригодным костылем для выживания. Это был не тот обычный уютный, лагерный мистицизм типа «Бегут-бегут по стенке зеленые глаза». Другой. Взрослый, страшный, осмысленный. Эр его поощряла. Когда однажды я одолжила для этюда булавы рассеянной и вечно все забывающей Тасе, которая все никак не могла преодолеть статус беспредметницы, Эльвира Равилевна сказала мне: «Зря. Теперь они тебя не будут слушаться». Стоит ли говорить, что слова оказались пророческими? Убедить родителей расчехлить спрятанный в темно́тах шкафа НЗ и купить другие булавы вылилось мне в обстоятельную трехчасовую истерику. И новую привычку – никому, никогда, ничего. Даже уставший от жизни, залеченный изолентой мяч. Даже его.
В вопросе изобретения приманок победы мое сумасшествие не знало границ. Я четко следовала хронологии дней, когда меня хвалила Эр, тому, какой носок надевать сначала – правый или левый, что есть первым – кашу или яйцо, с какой ноги наступать на ковер. Безумие становилось заразным, ритуалы – общими. В какой-то момент у нас, групповичек, определился строгий порядок застегивания молний на купальниках. Юркая Аня помогала угодливой дылде Лене, хохотушка Вера – мне, я – вечно плачущей Лике, Лика – вертлявой Кате, а Катя – какой-то слабенькой девочке, так и не ставшей даже преюниоркой, так и оставшейся ноунэймом. Никем.
И это работало. Именно при Эр таблица побед нашего СДЮСШОРа, до того хронически заполнявшаяся кружками нолей, показала солидные, взрослые цифры и дала добро на отправку в большой спорт – с такими же большими перспективами и надеждами. Эр эти циферки страшно любила, билась за каждую. Когда надо, не стеснялась подавать протесты. Да и когда не надо – тоже. Вырывала победы. За то и любили все мамочки. Как не любить? Мы брали медали, нас даже показывали по телику, обещали поездку на сборы в Москву. Поездка в Москву вообще была собирательным образом всего лучшего, что может случиться с человеком. И каждая мамашка этого лучшего для своего ребенка, ясное дело, очень хотела. То есть не для ребенка, конечно, а для себя. После тренировок они ждали выхода Эр, как второго пришествия Христа, и набрасывались, словно папарацци на Филиппа Киркорова. Все до единой растекались сиропом, лакейски кивали, водили холопский свой хоровод. Она говорила им, оставаясь на ступеньке повыше: «Потенциал есть». И тогда мамочки дружно выдыхали. Потом ее улыбка выцветала, и она добавляла: «Но надо работать». Тогда мамочки становились серьезными, шикали на чад и, накормленные обещаниями, расходились по домам. Мой ребенок будет олимпийским чемпионом, да, обязательно будет. Есть потенциал, только надо работать. Хоркина, Кабаева, Мамун. Все там будем.
(Кабаева. Особенно Кабаева.)
Так вот, последний день в «резерве». Все помню, все. Как бежала с улицы в раздевалку, как наскоро расцеловала ба. В школе я никогда не ходила спокойно – ноги сами начинали бежать. Они знали, чем обернется вольное обращение с пятью секундами начавшегося урока. За опоздание ставили в центр разминочного хоровода и заставляли качать пресс в статике (это значит с ногами на весу; вы, наверное, клянетесь начать делать такое с каждого понедельника). Одно касание лопатками пола добавляло круг бегущим и дополнительную минуту опоздавшей. Эдакое симметричное наказание, зарождавшее в нас ненависть друг к другу и щепетильное отношение к ходу минут. Не исключаю, что со стороны это походило на языческий ритуал. Жаль только, что со стороны все равно никто не смотрел.
Я торопливо надела купальник – рыночный, растянутый, родной. Накануне Эр громко отметила, что он «вот-вот треснет», и потребовала к следующему занятию похудеть или прийти в другом, чтобы не позориться. Верка сказала тогда: «Да не, Эльвира Равильна, не сможет она уже похудеть. У ней эта консистенция от природы». Так и сказала – консистенция. Дура.
Мы с ба стали думать, что же нам делать. Покупка нового купальника нанесла бы их с дедом пенсии увечье, несовместимое с жизнью. А снова влезать в родительский НЗ, перепрятанный теперь далеко-далеко на случай новых дуновений финансового кризиса, было заранее провальной идеей. Не поймут они, просто не поймут.