Смена — страница 25 из 32

Тогда ба придумала сшить новый купальник из своего – дачного, розового. Я спросила ее: «А ты в чем будешь?» Ба ответила, что до лета нескоро и купаться она не любит. Это было неправдой. Во-первых, ба обожала Волгу. Во-вторых, до начала июня оставалось двенадцать дней.

* * *

Наряд рождался в муках. Я знала это, потому что до меня то и дело доносились страдающие стоны «Зингера» – в три, четыре, пять утра. Я слышала ба, ворчавшую, что педаль этой скотины то и дело заедает, что нитка петляет и пропускает, зараза, стежки. Мне все время хотелось войти в комнату к ба, но я боялась. Казалось, там вершится акт настоящего волшебства – единственное, на что я уповала в тот момент. Я проворочалась до утра и, поспав, что называется, аль-денте, подскочила и полетела в ее комнату.

На пороге меня встретил запах горелых проводов – далеко не первый предвестник зингеровской смерти. А потом он – жалкий уродец, монстр Франкенштейна с розовым туловищем и сине-зелеными рукавами в три четверти. На месте вытачек и швов суетились золотистые пуговицы, призванные украшать, но никак с этой функцией не справлявшиеся. «А это как понимать-то?» – «Ну дык. Своего не хватило. Пришлось вот дедовы плавки в ход пустить. Иди меряй».

Я осторожно сунула ноги в купальник, переживая, что швы на материи еще слишком свежи, что он не готов к встрече с жизнью. Оказалось, что из нас двоих к встрече с жизнью не была готова я.

Зеркало не показало мне ничего хорошего, как я ни вертелась. Тогда мы с ба наконец-то разрыдалась. Сначала я, следом она. Плакали, обнимались, говорили что-то нечленораздельное, но очень понятное друг другу в тот момент. Я собралась и сказала: «Ты знаешь, очень красиво получилось. У меня такого никогда не было». И положила чудовище в свою спортивную сумку, прямо поверх вчерашнего тряпьишка. Еще подумала тогда про маму, что вечно орет, если вещи после тренировки не сразу разбирать. Хорошо, конечно, что я и по сей день ее не слушаюсь.

* * *

В тот день зал встретил меня привычно. Взвесь кислого пота, едва пробивающие сумерки квадратики ламп. Помню, как по заднему двору рассыпался смех счастливых, еще не поломанных детей. Как ртуть на термометре замерла у отметки 21. Как уплывал вечер, а с ним – детство, юность, счастье. Сбежать, думала я. И безропотно ждала знакомого ритма восходящих по лестнице шагов, прячась в припахивающую потом бабушкину жаркую кофту.

Пам-пам. Пам-пам. Легко, острыми носами, почти по-девичьи. Дверь хлопнула, а с ней – оконная створка, оставив болтаться на улице сорванный трусливым сквозняком кусок занавески. Она вошла. Осмотрела, как это было ей свойственно, с головы до ног и обратно, вздохнула разочарованно и отвернулась. Вот так легко? Неужто не будет позорить «на центре»? Я не могла поверить своему счастью.

И правильно, что не могла.

У Эр была странная привычка – никогда не выпускать нас с занятий. Понятия не имею почему. Может, с тем разъединственным умыслом, чтобы не потерять свои чары, работавшие только в радиусе десяти метров? Не знаю. На моей памяти исключение было сделано однажды – ради эвакуации. Видимо, в понимании Эр только риск террористической атаки был достойным поводом покинуть зал, но никак не потребность выйти по другой, естественной причине. Мы к этому давно привыкли. Непреложное правило. «Отче наш», жи-ши и дважды два – четыре. В тот день я попросту забыла зайти в туалет. Может, слишком много думала про свое предательство и туалет другой – сварганенный бабушкой, но оставшийся в спортивной сумке?

Так началась самая страшная пытка в моей жизни. Стрелки часов ворочались нехотя, а мы все тянули и тянули чертову заднюю «колбасу». Я старалась что есть сил, помогая себе фантазиями на тему, как стану юниоркой, потом сеньоркой, как буду самой успешной «личницей» школы, как научусь делать восьмерки круче, чем Ленка. Увы, это не помогало, и от каждого движения внутри простреливало острым. Тогда Эр подошла ко мне и спросила, устало и как-то обреченно: «Я не понимаю, ты девочка или бревно?» Взяла мои руки и со всей силы дернула к себе.

Это была чудовищно длинная секунда, в которую, казалось, все ощущения выкрутили на максимум. Низ живота вспыхнул болью, резкой, но, к счастью, быстро окончившейся. Полтермоса чая, кефир, баночка теплой фанты – такие вот свидетельства несмываемого позора расползались подо мной медленной лужей. Я не знала, что делать, и не придумала лучшего, чем обмякнуть всем телом в вонюче-колючий ковер.

Представляете, Эр тогда совсем не удивилась. Словно все было в порядке вещей. Просто поморщилась и сказала что-то типа: «Ну, зови уборщицу». И я пошла звать уборщицу под дружное: «Зассыха!» – оставив позади себя пятно, на удивление круглое и ровное, словно озерцо из букваря.

Что было потом, я не помню. Кажется, в качестве компенсации за моральный ущерб мне разрешили три дня не ходить в школу. Я лежала лицом к стене, а из соседней комнаты доносились обсуждения моей дальнейшей пошатнувшейся судьбы. Мама мяла слова: «все-таки спорт», «она сильный тренер», «иногда надо терпеть». Бабушка отвечала маме, что она идиотка. А папа только говорил: «Мда».

Так я не стала олимпийской чемпионкой по художественной гимнастике, превратившись в обычного ребенка, которому официально разрешили компьютер, сон, углеводы, гулять во дворе и неограниченно пить какао. Одну чашку, вторую, третью. От тех лет со мной осталась привычка втягивать живот, хранить запас счастливых трусов и перекладывать важные решения на цвет сигнала светофора. Увы, школа определенно не потеряла власть надо мной: каждый раз, когда я оказываюсь в родном городе, она снова и снова влечет меня к себе. Я подхожу поближе и заглядываю через мутное стекло зала, разделяющее мир на две части. Тот, в котором есть сонный паралич будней, страх воскресенья и разлинованная ежедневником жизнь.

И другой, где в воздухе повисают многослойные орнаменты лент, перекатываются по девичьим плечам заговоренные на нарушение законов гравитации глянцевые мячи и пары булав, синхронно выписывая узоры, улетают ввысь.

[конец флешбэка]

* * *

Короче говоря, я не особо рвалась в буровскую компанию. Все ее участники – осанистые, раскованные, скульптурные – были мне укором, напоминанием о моем малодушном манкировании спортивной карьерой. Люся, таки втиснувшаяся в их узкий привилегированный кружок, кажется, была этому рада. Знакомила она меня с ними подозрительно дозированно – видимо, жадничала. В вопросе дележа общественного внимания Люся всегда отличалась особой щепетильностью и не изменяла ей ни здесь, ни в Москве.

В модную тусовку нашего факультета в свое время она меня тоже приглашала как-то опасливо. Звала редко и в основном на всякое скучное – настолки, кинопросмотры. До вечеринок в «Симаче» не доходило: Люся писала про них в такое время, когда я уже лежала в кровати, в пижаме и пяти слоях крема. Допустим, несмотря ни на что, я легко бы подорвалась и поехала бы даже трезвой, не успев, как учит студенческая нищета, хорошенько накидаться перед клубом, но на метро уже все равно было нельзя, о такси я в те времена и не помышляла, вот и не ехала. Люся же с чувством выполненного долга присылала мне в телеграме веселые кружочки, на которых очень плохо подпевала Меладзе и орала: «Ви, здесь так весело!!!» Ей, видимо, было важно знать, что я в этом удостоверилась.

мы можем быть только на расстоянии и в невесомости хочешь лететь я неволить не стану хочешь лететь лети

Ненавижу, ненавижу эти тупые кружочки.

Однажды, правда, я таки собралась за рекордные пятнадцать минут и даже успела добежать до метро, но, когда вошла в вагон, Люся, уже изрядно отведав спиртных напитков, перестала мне отвечать, и адрес места X я так и не узнала. В полпервого ночи я обнаружила себя на платформе, без понятия, куда мне идти: возвращаться в общежитие, работавшее в это время только на выход, было бессмысленно. В ту ночь меня спас флаер «Кофехауза», несколько месяцев гулявший по недрам подкладки пальто вперемешку с другой бумажной трухой. Там-то я и сидела до шести утра, плакала, периодически спала на руках, пуская на стол тугую нить слюны, просыпалась, снова плакала, отпивая по микроскопическому глотку поганого кофе.

Другие девчонки из нашей комнаты, кто попроворнее, не сдавались и лезли в тусовочку отчаянно, минуя связующее (лишнее) звено в виде Люси. И я могла их понять. Тусовочка эта состояла из неплохих, занятных ребят. Они носили шоперы, фотографировали друг друга на пленку, курили самокрутки, сортировали мусор, читали Вальтера Беньямина. Они говорили: «горизонтальные связи», «генезис», «бинарная оппозиция» и «дискурс». Они вели телеграм-канал про смыслы на 347 человек, открывали свои медиа и выпускали зины, у каждого из них был собственный собирательного образа подкаст с названием в духе «Все будет только хуже» – про травму, кэнсел-калча и, ясное дело, депрессию. Они ходили в театр «Практика», о чем обязательно оповещали в соцсетях, сопроводив отметку емким высказыванием: «На разрыв аорты», «Сильно», «Рыдаю». Все вышеперечисленное вызывало в нас нешуточное волнение, их авторитет был абсолютно непререкаем, мы рвались в их чатики, как не рвались в душ до момента опустошения бойлера с горячей водой. Девчонки нас, конечно, интересовали мало. А вот парни… День, когда один из тусовочки снисходил до непритязательного чмока, подвисавшего где-то в воздухе между ухом и щекой, становился таким важным и счастливым, что по уровню значимости приравнивался, пожалуй, к вручению Нобелевской премии мира. Мы без конца соревновались друг с другом в полученных приглашениях, лайках, скинутых мемах. Кажется, только и делали, что ждали, когда они позовут нас.

Но они не звали. Конечно, мы не были им нужны. Если они и удостаивали нас своим драгоценным обществом, то только ради необременительного развлечения. Что мы были для них? Молодая кровь, легкая мишень для якобы безобидных подколок и доступный секс, за которым не следовало ничего. В вопросах отношений они оперировали аббревиатурами FWB, ONS и англицизмами типа «ноу коммитмент лонгтерм рилэйшеншип», которые мы тихонечко подгугливали. Когда что-то из вышеперечисленного нам доводилось познать не из интернета, а эмпирически, было принято ныть в формате: «Бли-и-и-ин, я переспала с этим-то, че теперь будет…» За деланным негодованием стояла гордость, а также робкая надежда: «Ну, со мной-то все точно будет иначе». Но иначе не было, не было никогда.