Смена — страница 29 из 32

закончилось.

В какой это было последовательности – пощечина или мысль о ней? Уже не вспомню. Помню только смачный звук. Как Марина мастерски играла оскорбленное достоинство. Как она орала про жалобы маме, прокуратуру, моральный ущерб и прочие взрослые слова. Как отпечаток моей несдержанности – краснющий, как ангинозное горло, – медленно таял на ее щеке.

Я бежала к Кубышке сдаваться без боя. Бежала и думала: ужас не в моем потенциальном отчислении из универа, не в возможных разборках с ментами, не в осуждении общества. Все это меркло по сравнению с тем, что за содеянное мне было ни капельки не стыдно.

Просто я действительно думала, что она это заслужила.

* * *

Вообще справедливости ради за такое меня стоило и уволить. Но Кубышка, уделившая мне аж двадцать минут внимания, отреагировала без негатива. Она, кажется, даже получила некоторую дозу наслаждения от собственной сердечности, когда говорила: «Ну зазвездолила по лицу, и ладно, эка невидаль». Только вот предусмотрительно попросила уехать на день пораньше, чтобы не попадаться на глаза Марининой матери. Помнится, я подумала тогда, что ради лишних часов прощания с Антоном я бы охотно согласилась и сама получить по морде – от самой Марины или всей ее семьи. Но перечить не стала.

Вещи я собирала кое-как: из чемодана то и дело вываливались скомканные тряпки, но ни сил, ни, главное, смысла утрамбовывать их по-человечески у меня не было. Люся, смотря на это, без конца причитала:

– Как же так? Что теперь будет? А вдруг тебя выгонят из универа? Нет, ну я понимаю, конечно, Марина та еще, но бить… Что-то ты, конечно, это… Слушай, а оставь мне вот это платье, раз уезжаешь. Я тут недельку еще позависаю на пляже.

– Хуяже, – наконец не выдержала я.

Вспыхнула, ударила дверью об косяк посильнее. Ну и черт с ней.

Я ритмично прыгала на крышке чемодана и удивлялась. Когда я собиралась в Москве, он казался мне легче, тоньше. К тому же столько всего я тут растеряла, забыла, оставила на память, подарила. Похороненные «секретики», баночки с кремом, дочитанную Саган, посеянные Люськой шлепанцы. В какой-то момент молния вжикнула – закрылась наконец. Я посидела так еще немного, оттягивая время. Вставать не спешила, хотя мне и надо было зайти в девчачью комнату перед отбоем.

Входить мне, мягко говоря, не хотелось. Встречи с Мариной я боялась так, словно это она меня накануне треснула по роже, а не наоборот. На пороге в их комнату мое сердце трусливо забилось, отчего стало особенно противно. Я выдохнула и с готовностью к очередному витку скандала толкнула дверь, а чтобы придать себе уверенности, сделала это сильно, зачем-то ногой. Зря: Маринина кровать пустовала. На мой вопросительный взгляд девчонки ответили, что Марина слишком разоралась у Кубышки о своем притеснении, боли и страдании и та не нашла лучше варианта, чем отправить ее в изолятор – успокаиваться валерианой и одиночеством. «Там ей и место», – пронеслось в моей голове. На этот раз уже без зазрения совести.

В полутьме ночника я не сразу заметила Юлю за горой одеял. Мне не хотелось вытаскивать ее оттуда: казалось, своим касанием я разрушу ее безопасный мирок. Боялась к тому же не справиться с ее рыданиями – а то, что за слоями одеял именно они, я не сомневалась. Я потопталась возле нее какое-то время, как вдруг из-под самой толщи одеял слабо брызнуло светом телефона. Не спит! Легонько тронув сугроб подушки, я тихо позвала ее. Она резко откинула с себя одеяла, под которыми почему-то продолжала лежать дискотечно одетой. В руке у нее был телефон, светившийся чатом, от которого я быстро отвела глаза.

Наконец я мотнула головой в сторону крылечка, мол, постоим немного? Давай.

Говорить о случившемся она не хотела. Это понятно, избегающий тип. Наверное, лет через десять поговорит – за пять тысяч рублей в час. Или сколько там с учетом инфляции. Вместо этого Юля, поднявшись на цыпочки, обняла меня и сказала тихо-тихо, зло и радостно: «Здорово ты ее сегодня». Я обняла ее в ответ, аккуратно и бережно. В тот момент она показалась мне фарфорово-хрупкой. Я попыталась было объяснить, что в моей выходке было мало хорошего, про неумение справиться с эмоциями, про непедагогичность поступка, про то, что я была не права. Но не стала. Не хотелось врать.

На прощание Юля пообещала, что обязательно вернет мне платье. «Завтра вечером, ладно? Чтоб постирать и погладить». Я ничего не ответила, зная, что завтра вечером буду на 37-й полке 10-го вагона крепко спать – впервые за последние несколько недель. И, конечно, реветь белугой – долго и всласть.

* * *

В курилке я в очередной раз проверила телефон. Ноль сообщений, ноль пропущенных. Даже от Вадика, бившего все мыслимые и немыслимые рекорды молчания. Обычно он не умел выдержать и часа после свидания, чтобы не закидать меня тысячей сообщений (а если во время ссор я блокировала его во всех мессенджерах, он, как мужик из мемов, присылал мне десять рублей на «Сбербанк» с сообщением «Прости меня»).

Сколько там времени?

Last seen recently.

Значит, как договаривались, в двадцать три, то есть через пятьдесят семь минут. Скорее всего. Наверное. Наверняка с ним не получается.

Я курила и думала про грядущую ночь – последнюю, нашу. В ее ожидании я провела большую половину смены, все время с нашего знакомства. То и дело представляла, что мы друг другу скажем и что будем делать (понятно в целом, но все же). За минувшие дни я вбивала имя его жены в поисковую строчку так часто, что она стала выпадать мне с первых букв. Я видела его разным: хмуро-похмельным, кое-как сохраняющим вертикальное положение, веселым, грустным, равнодушным, уставшим, срывающимся на других поваров, отдающим приказания по старой шефской привычке. Я тысячу раз подстраивала нашу встречу, будто случайно оказываясь на задворках кухни или мельтеша у пищеблока. Завязывала и без того крепкий узел шнурка, чтобы поравняться с ним в толпе. Я говорила: «Сегодня хочу побыть одна», чтобы выглядеть загадочной, хотя и понятия не имела, как распорядиться освободившимся временем. Я отвечала односложными сообщениями или эмодзи, словно мне лень по-нормальному. Без конца спрашивала себя: я это сейчас пишу, потому что по делу, или это выглядит как повод завязать разговор? Почему он не дает о себе знать весь день, хотя неустанно войсит в общий чат? Казаться, производить впечатление, выглядеть. Заинтересованной, но не очень. Томной, но не очень. Влюбленной, но не очень. Загадочной, но не очень. Вот чем я занималась все это время.

Раздавив пятый бычок, я услышала характерный визг оконного шпингалета девичьей комнаты. Встав со скамейки, я присмотрелась и увидела, что одна створка болталась на весу, словно книжный форзац. Ветер, наверное. Ладно. Я двинулась к корпусу Антона максимально неспешно, считая шаги, рассматривая окружающий пейзаж, пытаясь забрать из него все, так и не веря до конца в то, что этот вот самый раз – последний.

Прощание вышло дурацким, неловким, почти бессловесным. Секс, не выдержавший возложенной ответственности финального аккорда, получился скомканным, никаким. А я ведь просила: давай не будем пить, мне так хочется все запомнить. Разговор после не клеился. Чтобы хоть как-то разрядить повисшую паузу, я предложила музыку. Антон ответил: «Ставь сама». Я включила свой плейлист: сначала заиграла Луна, потом Эрик Сати, следом Пугачева. Ой, давай без этой консерватории, а то я сам сейчас в телку превращусь. Я пожала плечами. Ладно, давай. Забряцало техно, которое я – сто раз же говорила – терпеть не могла. Он сидел на стуле лицом к ноутбуку и спиной ко мне, его голова покачивалась в такт.

– Песня, которую ты выключил. Ну, «Миллион алых роз». Знаешь, она ведь якобы на реальных событиях основана.

– В смысле?

– Был такой художник Пиросмани, он однажды влюбился в актрису, но та его динамила, а он и так и эдак. Тогда он на последние деньги купил кучу цветов, которыми завалил площадь перед гостиницей, где эта актриса жила, прикинь?

Антон помолчал немного и ответил, не отрываясь от компьютера:

– Мда, вот долбоеб!

– Не понимаю, зачем ты такой противный. Последний вечер ведь.

Он наконец встал из-за стола и двинулся к кровати. Ударившись мизинцем о ножку кресла и ругнувшись, как это часто с ним бывало, он приземлился на матрас и обнял меня. Я лежала в его пропахшей сыростью постели и думала: а что с нами будет? Мы когда-нибудь встретимся? Ты напишешь мне хотя бы завтра? Кем мы были друг другу? Ты меня хоть немножко в эту смену любил?

Но я не спрашивала, ведь спрашивать такое не принято. Только ждала, что вот сейчас-то он скажет важное – определяющее нас здесь и сейчас, а лучше – где-нибудь и потом.

И он сказал:

– Ну не грусти уж так. У тебя вон вся жизнь впереди.

Мы наконец обнялись на прощание. Я зарылась носом в его футболку – серую, как он говорил – «для спанья». Она отдавала кислым, и я вдыхала эту кислятину так жадно, словно хотела наполниться ей, оставить себе, но он, как и всегда, отстранился первым, сказав что-то про долгие проводы и лишние слезы.

(Антон будет писать мне какое-то время. По инерции. Аккурат во времена, когда расположившийся во дворе нашего офиса женский хор начнет репетиции песни «Парней так много холостых на улицах Саратова». Переписка станет валкой, нелепой, какая случается у людей, не понимающих, о чем говорить, за отсутствием общей жизненной канвы (да и было ли нам вообще о чем говорить?). А потом и вовсе выдохнется – сама собой.)


Мой поезд отходил через час, половину которого было некуда деть, потому за чемоданом в корпус я шла как могла медленно. На секунду все окружавшее меня показалось ненастоящим, театральной бутафорией. Вот тополь листьями скребется в окно вожатской, ластится, словно кот. Вот кусочек не нарушаемого ветром моря – гладкого-гладкого, страшно дотронуться. Вот самолет держит курс прямо на рассвет. Вот развилка тропинки – к столовой, вожатской, его корпусу. По ним хоть вслепую, доверяю. Такого больше не будет, просто не может быть, подумала я за воротами лагеря. Слезы уже заблюрили было пейзаж, когда, садясь в такси, одной ногой в машине, я вдруг увидела две фигуры, едва различимые за плотной листвой. Прищурившись, я опознала в них Юлю и Ваню.