Д. С.: Спасибо.
Из дневника Дороти Уэст
8 сентября 1913. Только сейчас собралась обдумать и записать кое-какие мысли. Во-первых, до меня дошло, что я вела себя как последняя дура. Пора бы мне уже привыкнуть к фокусам Мирослава и понять, что он никогда не будет вести себя так, как от него ожидает англичанин. Разумеется, шрам не может быть настоящим; иначе бы пришлось допустить, что моему приятелю некогда отрубили голову – нелепое предположение. Стало быть, это имитация, весьма искусная; но чего не сделают пластырь и краска! Все мы читали рассказ сэра Артура Конан Дойля «Человек с рассечённой губой». Уж если рассечённую губу возможно подделать, что там какой-то шрам! Если Мирослав хотел меня испугать, то он, конечно, добился своего, хотя, пожалуй, перестарался. Во всяком случае, эта его выходка яснее ясного свидетельствует, что он ко мне более чем неравнодушен. И я абсолютно верю, что он не собирается меня соблазнять. Для затаскивания девушек в постель существуют более верные – и менее трудоёмкие – способы. Но что ему нужно от меня? Вероятно, он ищет во мне человека, которому мог бы доверить что-то исключительное, что тяготит его душу, но до конца не уверен во мне, и душевные муки заставляют его разыгрывать передо мною все эти спектакли. И я, кажется, догадалась, что у него на душе. Думаю, это он убил партизана за предательство, а потом сфотографировал труп.
Письмо, написанное Дороти Уэст 8 сентября (на имя Джорджии Томсон)
Дорогой Мирослав,
я даже не могу просить у вас извинения – я вела себя чрезвычайно глупо. От всей души надеюсь, что это не оскорбило вас. Теперь я понимаю, что вы, должно быть, очень страдаете, и, кажется, догадываюсь, по какой причине. Я спешу сказать вам, что вы напрасно сомневаетесь – вы можете мне довериться; без околичностей, без фокусов и т. д. Я даю вам слово, что, кем бы вы ни были и какие тайны ни скрывали, это не оттолкнёт меня от вас.
Ваша
Дороти Уэст.
Письмо, полученное Дороти Уэст 9 сентября.
Милая Дороти,
вы обещаете то, чего не знаете сами, как в старой славянской сказке. Если вы считаете, что я скрываю что-то от вас и не решаюсь вам довериться, то дело не во мне, а в вас. Вы видите и знаете всё, но не хотите верить. Страдаю ли я? Смотря что вы понимаете под страданием; опыт научил меня, что в вашей стране это понятие довольно бессодержательно. Но, если вам в самом деле дорога истина, какой бы она ни была – я жду вас завтра у себя дома в 7 часов вечера. Я предприму последнюю попытку объясниться с вами; если и она потерпит провал, вина будет не моя, а ваша – не пеняйте на меня.
Всегда ваш
Мирослав Э.
Из дневника Дороти Уэст
10 сентября 1913. Надо бы писать – 11 числа. Время уже далеко за полночь, а я всё ещё сижу у себя в комнате при включенном электричестве, провалившись в кресло, и пытаюсь разобраться во всём том, что обрушилось на меня за прошедший день.
Итак, получив письмо от Мирослава, я долго не раздумывала. Если быть честной до конца, я предпочитала не думать вообще ни о чём. Все мои страхи, желания, вообще все чувства испарились куда-то; осталось только одно – желание, чтобы он наконец мне доверился и чтобы все недомолвки и театральные представления между нами кончились. Я почти автоматически натянула на себя поношенное шерстяное платье, то самое, в котором явилась к нему в первый раз, прикрыла лицо вуалью и поехала по уже знакомому маршруту. В этот раз я нарочно взяла с собой зонтик, зная, что стучать в дверь нечем.
Он открыл мне дверь сам – домработницы не было, либо он опередил её. На нём снова была домашняя куртка, которую я видела на нём тогда, – убогая роскошь неизвестной мне эпохи. Отступив назад и пропуская меня, он сказал:
– Добрый вечер. Я знал, что вы придёте.
Его голос звучал успокаивающе; он взял мою ладонь в свою горячую руку и бережно пожал её. Я откинула назад вуаль – от волнения я забыла сделать это раньше.
– Простите меня. Я не знаю, что на меня нашло тогда, в парке…
– Не стоит об этом говорить, – возразил он, закрывая входную дверь за моей спиной. – Идёмте наверх, в мой кабинет, вас ждёт ужин.
Я смутно отметила, что, стало быть, фотография ещё висит в столовой, раз он не пригласил меня туда. Словно упреждая мой невыговоренный вопрос, он улыбнулся, как умел улыбаться только он.
– Нет, дело не в фотографии. Просто есть вещи, о которых не говорят в английских столовых.
Не говоря ни слова, я прошла за ним наверх, в кабинет. У дивана снова стоял чайный столик с бело-красной вышитой скатертью; ужин был, как и чай в прошлый раз, на одного. Он пододвинул кресло и сел напротив меня, ожидая, когда я приступлю к еде.
– Какой у вас на этот раз предлог, чтобы не присоединиться ко мне? – иронически спросила я. – Уж не подложили ли вы яд и в это угощение?
– Вздор мелете, – ответил Мирослав, откинувшись в кресле. – Вы-то знаете, что это за предлог.
– Довольно фантазировать, Мирослав. Это начинает надоедать.
– А, так вам угодно психологически убедительное объяснение? Извольте: в ужине на двоих есть нечто неисправимо похабное. Конечно, не я извратил смысл этого невинного и благородного занятия, и не мне должно быть стыдно за это. Но что поделаешь…
– Опять ваша риторика, – сказала я, отпив маленький глоточек вина. Ужин был отличный, но у меня отчего-то не было аппетита. – Это вы убили человека, снятого на том фото?
– А кто это ещё мог сделать, по-вашему? – просто сказал Мирослав. Я держала бокал на весу, почему-то не решаясь поставить его.
– Значит, это и есть ваша тайна? Та, о которой я должна была догадаться?
Ответ Мирослава обрушился на меня, как ушат ледяной воды.
– Я, кажется, не делал из этого тайны.
Моя рука задрожала; я поставила бокал на столик, расплескав вино.
– Вы безжалостный человек, – через силу проговорила я. – Мне всё равно, заслуживал или не заслуживал смерти этот ваш партизан, но будьте милосердны ко мне. Чем я заслужила, что вы мучаете меня, играете со мной, как кошка с мышкой?
– Господи, – выдохнул Мирослав. Казалось, его первым побуждением было вскочить с кресла и подойти ко мне; но он остался на месте. Дёрнув свой тёмно-русый ус, он проговорил: – Вы сами себя мучаете. Я и не думал с вами играть.
– А что же, по-вашему, произошло в парке? Зачем вы нарисовали на шее шрам и перепугали меня до полусмерти?
– Шрам не нарисован. Он настоящий.
– Хватит выдумывать! – вне себя воскликнула я. – Чтобы оставить такой шрам, вам должны были отрезать голову. Вы что же, после этого остались живы?
– Я этого не говорил, – оборвал Мирослав.
Я мучительно подыскивала слова, сбитая с толку от растерянности и обиды, но не успела ничего сказать. Заговорил Мирослав, встав с кресла. Он стиснул руками концы шарфа, стоя посреди комнаты.
– Вы сами себя мучаете, – глухо сказал он, – потому что не хотите поверить очевидному. Вы создаёте себе мучения, не я вам. Меньше всего я хочу вас травмировать. Вам нужно либо оставить размышления о том, кто я такой и говорю ли вам правду, либо поверить – тогда мучения прекратятся сами собой. Но, мисс неверующая, если вы хотите вложить персты в мои раны – я выполню ваше желание.
Так же, как в прошлый раз, он размотал шарф и бросил его в кресло. Шрам был на месте. Я не успела высказать что-либо по этому поводу – Мирослав сбросил куртку и без малейшей застенчивости обнажился до пояса.
Мне стало дурно. Тело у него было смуглое, безволосое и довольно правильное, если не принимать в расчёт худобу; но вдоль и поперёк его пересекала путаница блестящих сморщенных шрамов. Шрамы вились и по рукам, словно браслеты, охватывая плечи, предплечья и запястья. Левого соска у него не было вовсе – на том месте, прямо против сердца, виднелась глубокая впадина, в которую действительно можно было вложить палец.
Я окаменела. Мне было трудно дышать. Мирослав повернулся ко мне спиной. На спине было то же самое – и след звездчатого разрыва под левой лопаткой.
– Как, по-вашему, можно это нарисовать? – устало спросил он. – Можете потрогать и потереть носовым платком. Они не сотрутся.
– Не буду, – я потрясла головой. Даже при всём желании, я не смогла бы сейчас встать. – Что… с вами сделали?
– Изрубили саблями на куски. Только и всего.
– Только и всего? – прошептала я, бессмысленно уставившись в пространство. Мирослав кивнул и протянул мне левую руку. Я ухватилась за его предплечье и ощупала шрам. Без сомнения, это была плоть – изувеченная, деформированная, но тугая и горячая. Я отпустила его; я слышала в тишине кабинета отчаянный стук собственного сердца.
– Что это? Вы… живы или мертвы? – облизывая пересохшие губы, спросила я. Мирослав печально усмехнулся.
– Это неважно. На Балканах этому не придают особенного значения.
– Как так? – голова у меня шла кругом. Я пыталась уже не поверить, а понять, вникнуть в логику происходящего. Мне не особенно это удавалось.
– У нас случается так, что человек может проморгать собственную смерть – я знал одного такого. Всё это оттого, что мы не очень-то обращаем внимание, живы мы или нет. Для вас это кажется странным? А мне кажется ещё более странным то, что у вас в Англии литературные герои гораздо живее реальных людей. Мёртв я или жив, я настоящий. И я Мирослав-боярин.
– Это слишком невероятно, – прошептала я, уже зная, что верю ему, что не могу ему не поверить. Но что-то во мне ещё упорствовало, требовало противиться – неизвестный остаток прежней меня. – У вас тёплые руки. И румяное лицо.
– А вы ожидали, что я буду бледным и холодным как лёд? Значит, в фантазии Моппера проще поверить, чем в то, что вы видите и осязаете сами?
Я замялась. В который раз я ощутила себя в глупом, бессмысленном положении. Самое бессмысленное было то, что он был прав. Я попыталась привести в порядок свои мысли.
– Но ведь вы… – неловко начала я и прервалась. Я не знала, что сказать.