Итак, Изабелла сняла в патриархальном Кенте очень милый домик, и Джордж Огест обосновался здесь в качестве писателя.
(Видели бы вы, в каких «артистических» галстуках расхаживал Джордж Огест, пока он был писателем! У вас бы дух захватило!)
Но будем справедливы: Джордж Огест и впрямь трудился, служа литературе, – ровно три часа в день, как все великие писатели. Он сочинял статьи, он сочинял рассказы, он приступил к «Истории упадка и гибели Флорентийской республики» и к роману о Савонароле, насыщенному такими ужасами, что кровь стыла в жилах; роман начинался так: «Однажды в ненастную декабрьскую ночь 14… года на Пьяцца делла Синьория во Флоренции можно было увидеть две фигуры в черных плащах; они пересекали площадь, направляясь от Ор Сан Микеле к резиденции Лоренцо Великолепного, известной ныне под названием Палаццо Строцци».
Бедняга Джордж Огест! Уверяю вас, таких, как он, великое множество. Ему предстояло многому научиться. Ему предстояло узнать, что сколько-нибудь стоящая книга всегда возникает прямо из жизни и писать ее надо собственной кровью. Ему предстояло узнать, что каждая эпоха кишит подражателями, которые, рабски копируя тех, кто писал кровью сердца и создал образец, подражанием неминуемо на краткий срок убивают подлинных художников и их влияние.
А все-таки с год он был владельцем домика в патриархальном Кенте и – писателем. Сбылась его мечта – хоть и дурацкая и выхолощенная мечта. Не женись он на Изабелле и не награди ее младенцем, он мог бы стать вполне сносным литературным поденщиком. Но горе тому, кто связал себя семьей! Позаботься о своих… и уж твоя судьба о тебе позаботится.
Что до Изабеллы, то она была счастлива – первый и, может быть, последний раз в своей жизни. Она обожала свой домик в патриархальном Кенте. Что за важность, если Джордж Огест и убивает зря время на свою Литературу? У него еще оставалось около ста семидесяти фунтов, да несколько гиней в месяц он зарабатывал статьями и рассказами. А для нее такая радость, такой восторг – быть хозяйкой в своем доме! Она сама обставила его – наполовину громоздкой старомодной мебелью красного дерева, которую Джордж Огест привез из Шеффилда, наполовину ужасной крикливой дрянью по своему вкусу и шаткими бамбуковыми столиками и этажерками. Джордж Огест уговаривал ее создать «артистический стиль», а получился хаос из огромных тяжеловесных шкафов и комодов красного дерева сплошь в вычурной резьбе и завитушках – и легкомысленного бамбукового вздора, пальм, цветастых ситцев и фотографий в рамочках: дикая смесь, которая в полминуты привела бы покойного мистера Оскара Уайльда в полнейшее уныние. Зато Изабелла была счастлива. У нее теперь был дом, был Джордж Огест, с которого она не спускала глаз и которого держала под башмаком, был сынишка – она обожала его со всей силой эгоизма «чистой женщины», а самое главное – тут не было дражайшей матушки, которая бы изводила ее, и язвила, и придиралась бы к ней с утра до ночи на каждом шагу. Милочка Изабелла, как счастлива была она в своем скро-ом-ном, ма-а-леньком домике! Поставьте-ка себя на ее место. Что, если бы вы оказались одним из бесчисленных чад огромного семейства и должны были страдать от всех ужасных неудобств, не имея своего угла?.. Что, если бы это вам пришлось так безрадостно зачать и так мучительно родить на свет ребенка, и потом вами командовала бы, и помыкала, и изводила, и поедом ела бы вас дражайшая матушка, – разве не были бы вы рады и счастливы после всего этого обзавестись своим домиком, пусть самым скромным, пусть кое-как построенным на песке «служения литературе» и артистических галстуков? Еще как были бы рады! И вот Изабелла tant bien que mal[13] присматривает за ребенком и стряпает чудовищные несъедобные обеды, и ее всячески надувают лавочники, и счета все растут и растут, приводя ее в ужас, и маленький Джордж по ее недосмотру едва не умирает от крупа, и она предоставляет Джорджу Огесту увиваться за Музой, прерывая его всего только раз пять-шесть за утро, не больше… и она счастлива.
Но все мы, кто суетится и хлопочет на этой планете, вращающейся вокруг Солнца, склонны забывать (среди многого другого) о двух немаловажных обстоятельствах. Мы, обитатели Земли, существуем лишь потому, что день за днем поглощаем материальные продукты своей планеты; мы – члены кое-как сбитого коллектива, распределяющего эти необходимые для нашей жизни продукты согласно причудливым правилам, которые с великими муками родились из хаоса, царящего в наших примитивных мозгах. Джордж Огест, во всяком случае, забыл об этих обстоятельствах – если вообще когда-либо имел о них представление. Мужчина, женщина и их отпрыск не могут вечно жить на одни и те же сто семьдесят фунтов плюс еще несколько гиней в месяц. Это было невозможно даже в девяностых годах прошлого века и даже при строжайшей экономии. А Изабелла совсем не умела экономить. Да и Джордж Огест тоже не умел. Он был скуп, но при этом любил, чтобы ему жилось уютно, а понятия об уютном житье у него были довольно широкие. Раздираемый противоречивыми чувствами (ибо он весьма уважал достопочтенного лорда Теннисона, как известно, всякому другому вину предпочитавшего портвейн, но в то же время преклонялся и перед мистером Алджерноном Чарлзом Суинберном, который отличался не столь прославленным, но откровенным пристрастием к коньяку), Джордж Огест под конец стал оригинальным и вернулся к своему излюбленному кларету. Но кларет даже в девяностых годах был дороговат, и три дюжины бутылок в месяц пробивали изрядную брешь в доходе, колеблющемся от четырех до шести гиней. К тому же Изабелла была неопытна. А в хозяйстве неопытность бьет по карману! Итак, пришло время, когда от ста семидесяти фунтов почти ничего не осталось и дополнительных гиней с каждым месяцем становилось не больше, а меньше. Потом маленький Джордж подхватил какую-то детскую болезнь; Изабелла совсем потеряла голову и потребовала врача; врач, как и любой английский обыватель, полагал, что всякий литератор – дурень с тугой мошной и с него можно без зазрения совести драть семь шкур, а потому он навещал больного гораздо чаще, чем следовало, и прислал такой счет, какого не осмелился бы прислать ни одному биржевику или миллионеру. Потом Джордж Огест заболел гриппом и вообразил, что умирает. А потом у Изабеллы началось кровотечение, и ее тоже необходимо было лечить. И на счету в банке вместо остатка в несколько гиней образовалась задолженность во много фунтов; и любезный управляющий очень быстро стал на удивленье нелюбезен, когда в ответ на его вежливые намеки по поводу такого перерасхода не посыпалась манна небесная во образе новых приходных чеков.
Изабелла поняла – и, наверно, это давным-давно понял бы всякий, кроме Джорджа Огеста, – что ахлюбовь и «служение литературе» в загородном домике потерпели полный крах.
Итак, добрейший папаша снова раскошелился – на фунт в неделю, и папа Хартли добавил внушительную лепту – еженедельных пять шиллингов. Но это означало нищету, а Изабелла твердо решила, что, раз уж она вышла за Джорджа Огеста ради его «богатства», он будет богат – или ляжет костьми в погоне за этим самым богатством. И она пустила в ход весь арсенал истинно женского оружия, а в придачу кое-какие запрещенные приемы и удары исподтишка, способные в нравственном смысле отбить противнику почки, – все, чему выучилась у дражайшей матушки. Джордж Огест пытался не опускаться до этой презренной материальной прозы, но, как я уже говорил, Изабелла подбила его зенитным огнем и заставила приземлиться. Когда в лавках им перестали отпускать в кредит даже мясо и хлеб, Джордж Огест сдался и согласился возобновить свою адвокатскую «практику». Он хотел вернуться в Шеффилд, где ему и теперь жилось бы уютно под башмаком у дражайшей матушки. Но Изабелла осталась непреклонна – и правильно сделала. В Шеффилд она не вернется. Джордж Огест женился на ней обманом, прикинувшись богатым. А он совсем не богат. Он попросту нищий. Но раз уж ты берешь на себя обязательство прокормить женщину, да еще делаешь ей ребенка, забудь и думать об уютном житье под крылышком дражайшей матушки. Твое дело – поскорее разбогатеть или уж, во всяком случае, зарабатывать столько, чтобы жена и ребенок жили в достатке. Несокрушимая логика, и возразить нечего, никакие софизмы не помогут.
Итак, они (тоже по совету Балбери) перебрались в дрянной приморский городишко, как раз начавший «бурно развиваться», и Джордж Огест снова вывесил медную табличку. Все напрасно, клиенты не появлялись. Надвигалась катастрофа – но тут взял и помер добрейший папаша. Он не оставил своим детям состояния, но оставил каждому по двести пятьдесят фунтов – и, как ни странно, эти деньги у него и вправду нашлись. Дражайшая матушка осталась в «довольно стесненных обстоятельствах» – но, во всяком случае, она была обеспечена настолько, что могла до конца дней своих ни с кем ни капельки не церемониться.
Эти двести пятьдесят фунтов да еще дело Оскара Уайльда как раз и спасли положение. На двести пятьдесят фунтов они могли жить целый год. А суд над Уайльдом так перепугал Джорджа Огеста, что он и думать забыл об эстетизме и о литературе. Как! За то, что люди любят зеленый цвет, их отправляют на виселицу? Тогда Джордж Огест будет ходить весь в красном. После приговора Джордж Огест, как почти вся Англия, решил, что искусство и литература – занятие если и не для жеманных модников, то для безмозглых молокососов. Нет, он не сжег свои книги и галстуки, но с замечательным проворством убрал их подальше, чтоб никому не попадались на глаза. Глас Английского Народа прозвучал ясно и недвусмысленно – и Джордж Огест не остался глух к предупреждению. Да и как ему было остаться глухим, если Изабелла твердила ему это в одно ухо, а дражайшая матушка – нежданная, но с радостью принятая союзница, – то же самое, но уже письменно, твердила в другое ухо? Нация мореплавателей и спортсменов, вполне естественно, достигла совершенства в двух родственных видах искусства: удирать с тонущего корабля и бить лежачего. Спустя три месяца после приговора по делу Уайльда вы просто не поверили бы, что Джордж Огест когда-то мечтал о служении литературе. Он одевался как примерный филистер – право же, он носил уж такие высоченные крахмальные воротнички и уж до того неказистые, даже уродливые анти