Смерть героя — страница 11 из 76

[69] и вновь вспомнила о нем, лишь когда Изабелла упала в обморок.


По совету добрейшего папаши, Джордж Огест на деньги, оставшиеся от пресловутых двухсот фунтов, увез Изабеллу к морю; так случилось, что Джордж родился в приморской гостинице.

Роды были трудные; помогали роженице плохо и неумело. Изабелла мучилась около сорока часов. Не будь она здорова, как молодая кобыла, ей бы уж конечно не выжить. А пока она страдала и мучилась, Джордж Огест возносил молитву за молитвой, совершал короткие прогулки, читал Лорну Дун[70], за завтраком и обедом выпивал полбутылочки кларета и спокойно спал по ночам. Когда ему наконец позволили войти на цыпочках и взглянуть на полумертвую женщину, подле которой лежал ужасный, багровый, туго спеленатый в крохотный сверток младенец, Джордж Огест поднял руку — и благословил их обоих! Затем на цыпочках вышел, спустился в столовую и в честь столь знаменательного события заказал к обеду целую бутылку кларета.

3

Изабелла и Джордж Огест приводят меня в такое уныние, что я жажду поскорей от них отделаться. Но ведь не зная родителей, нельзя понять и самого Джорджа. И потом, в чете Уинтерборнов-старших есть для меня даже какая-то притягательная сила, – такую они вызывают ненависть и презрение. Я силюсь понять, откуда такая беспросветная тупость и ограниченность? Почему они даже не пытались вырваться из этой лжи и обмана? Почему нимало не стремились стать самими собой? Да, разумеется, наши великодушные потомки будут задавать себе те же вопросы относительно нас; но должны же они все-таки увидеть, что мы-то боролись, мы воевали с ложью и грязью жизни, с ветхими, истертыми прописями, как воевал и Джордж-младший. Быть может, Изабелла и пыталась сопротивляться, но сила инерции и неудержимая злость взяли верх. Быть может, двадцать два любовника и болтовня об агностицизме и социализме (в которых она отродясь и до старости ровно ничего не смыслила) были для Изабеллы своего рода протестом. Но ее окончательно сразили причины экономические — причины экономические да еще ребенок. Говорите что хотите, но бедность и ребенок в любой женщине подавят волю к самоутверждению и наиболее полному развитию своей личности, – а если не подавят, то извратят. Они озлобили Изабеллу, исказили ее душу. Что до Джорджа Огеста — сомневаюсь, чтобы в нем оставались воля и стремление к чему бы то ни было, – разве только стремление жить недурно. Если он и достиг чего-то в жизни, то лишь потому, что этого хотела и к этому вынуждала его Изабелла. В сущности, он был просто дрянь. А так как Изабелла была невежественна, упряма, непомерно тщеславна, а нежные заботы дражайшей матушки еще и озлобили и ожесточили ее, она тоже стала дрянью по милости Джорджа Огеста. Однако я куда больше сочувствую Изабелле, чем Джорджу Огесту. В ней когда-то было что-то человеческое. А Джордж Огест и не был никогда человеком, он просто лодырь, нехищная разновидность жука-богомола, пустое место, нуль, который становится величиной, лишь если рядом стоит какая-то другая цифра.


Когда Изабелла поправилась настолько, что могла уже выдержать переезд, – а может быть, немного раньше, – они, уехавшие вдвоем, возвратились домой втроем. Между ними появилось еще одно звено — не столько связующее, сколько разделяющее. Они стали «семьей», извечным треугольником отец-мать-ребенок, – а это сочетание гораздо более сложное и неприятное, в нем гораздо труднее разобраться, и оно чревато куда большими бедами, чем пресловутый треугольник муж-жена-любовник. После девяти месяцев близости Изабелла и Джордж Огест только-только начали привыкать друг к другу и к любви, как возникло это новое осложнение. Чутье подсказывало Изабелле, что к нему тоже надо как-то привыкать, применяться, а благодаря ей и Джордж Огест смутно заподозрил, что в их жизни что-то меняется. Итак, он принялся усиленно читать молитвы и всю дорогу от Южного побережья до Шеффилда внушал Изабелле, что семейству следует жить в любви и согласии, что каждый должен помогать другому нести бремя забот, что у них есть Ах-любовь, но им нужно обрести еще Терпение и Снисходительность. Не хотел бы я — боже упаси! – оказаться на месте Изабеллы, но я был бы не прочь минут пять поговорить за нее с Джорджем Огестом и выложить ему все, что я думаю, в ответ на это его слащаво-миротворческое, непроходимо-дурацкое лицемерие.


Итак, они возвратились втроем, и тут все снова пошли вздыхать, и пускать слезу, и читать молитвы, и просить бога наставить их на путь истинный, и благословлять ничего не понимающего Джорджа (он был еще слишком мал и не мог показать им кукиш, – за него это сделаем мы, его посмертные крестные отцы и матери). Горькое разочарование в супружеской жизни, когда пошли прахом все ее иллюзии и честолюбивые мечты, и отменное здоровье при совершенной неразвитости умственной и духовной сделали Изабеллу превосходной матерью. Она и впрямь полюбила жалкий, крохотный кусочек мяса, зачатый в горе и разочаровании, в номере скучной гостиницы, в скучном городишке, на скучном Южном побережье скучной страны Англии. Она щедро изливала на младенца свою любовь и заботу. Когда она кормила маленького Джорджа и он теребил ее грудь, она испытывала наслаждение несравнимо более острое и утонченное, чем от неуклюжих ласк Джорджа Огеста. Она была точно самка зверя с детенышем. Джордж Огест мог сколько угодно бахвалиться перед своим добрейшим папашей, будто он «готов сражаться, как тигр, за свою дорогую Изабеллу», – а вот Изабелла и в самом деле готова была драться — и дралась — за своего малыша, как норовистая, бодливая, трогательная и безмозглая корова. Едва ли можно считать это достижением, но она спасла маленькому Джорджу жизнь — спасла его для немецкого пулемета.


На время в закопченном домишке в Шеффилде воцарился мир: Изабелла явно была еще очень слаба, и, как ни говорите, появление первого внука — немаловажное событие. Добрейший папаша был в восторге от маленького Джорджа. Он купил пять дюжин портвейна, чтобы сохранить их до совершеннолетия внука, и тут же начал полегоньку к ним прикладываться, «чтобы проверить, хорош ли букет». Он подарил Джорджу Огесту пятьдесят фунтов, которых у него не было. И каждый вечер, когда Изабелла укладывала малыша спать, дед со всей торжественностью дарил ему на прощанье свое благословение.

— Я знаю, бог благословит его! – внушительно произносил добрейший папаша. – Бог благословит всех моих детей и всех моих потомков!

Можно было подумать, что он — сам патриарх Авраам или личный советник господа бога; впрочем, сам он, наверно, думал, что так оно и есть.

Даже дражайшая матушка на время попритихла. «Младенец укажет им путь»,[71] — ядовито цитировала она; и Джордж Огест, вдохновясь этими святыми словами, сочинил еще одну диссидентскую брошюрку на тему о любви и согласии в семейной жизни.


Первые четыре года своей жизни Джордж провел среди вечных перебранок, бестолковщины и скаредности, – всего этого он, конечно, не сознавал, а для того чтобы измерить, насколько от этого пострадало его подсознание, понадобился бы более опытный психолог, чем я. Могу себе представить, что влияние дражайшей матушки и добрейшего папаши вкупе с папой и мамой Хартли, а также и самих Изабеллы и Джорджа Огеста оказалось тяжкой гирей на его ногах, когда он впервые вышел на беговую дорожку жизни. Я бы сказал, что у Джорджа в этом забеге не было ни малейшей надежды завоевать приз, и ставить на него пришлось бы разве что семь против ста. Но мое дело — как можно добросовестнее излагать события, а читатель пускай сам делает выводы и подсчитывает все «за» и «против».

Джорджу не исполнилось еще и полгода, а в шеффилдском доме уже снова с удвоенной силой и злостью разгорелись брань и свары. Дражайшая матушка была убеждена, что отстаивает от самозванки и собственную власть, и учение преподобного Джона Уэсли. Изабелла воевала за себя и своего ребенка и — хотя сама она этого и не понимала — за те крупицы человеческого, которые, может быть, еще уцелели в Джордже Огесте.

К этому времени Джордж Огест стал уже совершенно невыносим. Некто Генри Балбери, которого он знавал еще студентом, возвратился в Шеффилд, купил адвокатскую практику и теперь преуспевал. Джорджу Огесту нечего было и думать с ним тягаться. Балбери прослужил три года в конторе одного лондонского стряпчего и уж так пускал пыль в глаза, словно в его, мистера Балбери, лице соединились лорд-канцлер, красавчик Брюммель и граф д'Орсей[72] лета от рождества Христова 1891. Балбери похлопывал Джорджа Огеста по плечу, а Джордж Огест смотрел ему в рот и вилял хвостиком. Балбери знал наперечет все модные пьесы, и самых модных актрис, и модные книги. Он так и покатился со смеху, увидев, что Джордж Огест читает Диккенса и Лорну Дун, и познакомил его с Моррисом[73], Суинберном[74], Росетти[75], Рескином[76], Харди, Муром и молодым Уайльдом. Джордж Огест пришел в величайшее волнение и сделался эстетом. Однажды на лекции заехавшего в Шеффилд Пейтера[77] он был столь потрясен изумительными Пейтеровыми усами, что лишился чувств, и его пришлось отвезти домой на извозчике. Наконец-то Джордж Огест обрел свое призвание. Он понял, кто он такой: мечтатель, опоздавший родиться, дитя иного века! Ему бы, подобно Антиною[78], под звуки флейт и виол плыть с императором Адрианом по медлительным водам вечного Нила! Ему бы восседать под благоухающим шелковым балдахином на троне рядом с Зенобией[79]