— Я больше люблю те края, где все проще и суровее — Хемпшир люблю, Экзмурские холмы — большие, круглые, нелюдимые. И люблю море у Корнуэла[176], там такие огромные прозрачные валы разбиваются о скалы.
— Корнуэла я не знаю, а меловые холмы, что за Сторингтоном, люблю и дважды обошел Экзмур. Но сейчас меня что-то бесит вся эта сельская тишина, так называемая «природа». Боготворить природу — все равно что боготворить самого себя, как Нарцисс — глядеться в зеркало природы и любоваться собою. Эти поклонники природы чудовищные эгоисты! Все просторы и красоты, видите ли, должны принадлежать им одним, и они возмущаются и ахают, что батракам с фермы тоже понадобились вполне современные бакалейные лавки и ватерклозеты. Им угодно, чтобы деревня вечно пребывала в невежестве, они любуются живописными развалинами и воображают, что упадок — это и есть красота!
— Ну, этих любителей опрощения я тоже терпеть не могу. Мы в детстве проводили каникулы на побережье, и там неподалеку была такая колония…
— А у вас есть братья и сестры?
— Сестра и два брата. А у вас разве нет?
— Вообще-то есть, но я о них никогда не думаю. Родственники ужасный народ. Они не вносят в вашу жизнь ничего хорошего и считают, что это дает им право вечно вмешиваться в ваши дела. И еще нахально требуют, чтобы вы их любили, – кровь, видите ли, не вода. Может, она и не вода, но барахтаться в крови для меня вовсе не удовольствие. Ненавижу пословицы, а вы? Всякое тиранство и всякую бессмыслицу и вздор можно подкрепить какой-нибудь пословицей — опереться на коллективную глупость веков, вы это замечали? Да, но я вас перебил, простите, ради бога. Я все болтаю, болтаю, а вам не даю словечка вставить.
— Нет, нет, мне очень интересно. Вы говорите такие занятные вещи.
— Не занятные, а только разумные. Но вы не давайте мне болтать без умолку. Понимаете, почти все люди действуют на меня угнетающе, и я не высказываю своих мыслей вслух. Так что обычно я просто молчу, но уж когда мне попадется сочувственно настроенная жертва… впрочем, вы уже на горьком опыте убедились, что я могу заговорить человека насмерть. Вот, опять меня заносит! Так что же вы хотели сказать про этих опрощенцев?
— Опрощенцы?.. Ах да… там была такая компания, они бежали от ужасов века машин… ну, знаете, обычная публика, артистические натуры, поклонники Рескина и Уильяма Морриса…
— Ручные ткацкие станки, вегетарианство, длинные платья с вышивкой и брюки из шерсти домашней выделки с Гебридских островов? Видал я таких. Все они начитались «Вестей ниоткуда»[177]. Вот уж проповедь, которая не ведет никуда!
— Да, правда. Предполагалось, что они будут жить очень просто, часть дня заниматься физическим трудом, а остальное время — искусством, разными ремеслами и литературой. И они должны были показать всему свету, что такое идеальная община. Они собирали крестьянских девушек и заставляли их водить хороводы вокруг Майского дерева. А парни стояли в сторонке и насмехались.
— И чем все это кончилось?
— Да что ж, те, у кого не было средств, стали очень нуждаться и все время занимали деньги у двух или трех состоятельных членов общины. Произведения искусств и ремесел не находили покупателей, земля почти ничего не давала. Потом как-то так вышло, что община разбилась на группы, пошли вражда, скандалы, сплетни, каждая клика уверяла, что другие своим эгоизмом губят все дело. Потом жена одного богатого члена общины сбежала с другим опрощенцем, и остальные богатые страшно возмутились и тоже уехали, и община распалась. Вся деревня радовалась, когда эти опрощенцы уехали. Фермеров и местную аристократию бесило, что они вели с батраками разговоры о социализме и идеальном государстве. А жен батраков бесило, что опрощенки старались украсить их жизнь и навязывали им «художественную» обстановку для их домишек…
Стоя у входа в метрополитен, они так увлеклись разговором, что пропустили уже два автобуса. Подошел третий. Джордж схватил Элизабет за руку.
— Скорей, вот наш автобус. Идемте наверх.
Империал был пуст, лишь на задней скамейке ворковала какая-то парочка. Джордж и Элизабет с гордым видом прошли вперед.
— Очень скучно смотреть на чужие романы, – изрек Джордж.
— Да, очень.
— Это выглядит так примитивно и унизительно.
— А почему унизительно?
— Ну, потому что…
— Попрошу взять билеты!
Автобус неуклюже подпрыгнул и рванулся вперед, но кондуктор ловко удержал равновесие, прислонясь к передней стенке. Джордж рылся в кармане в поисках мелочи.
— Я сама за себя заплачу. – И Элизабет протянула шестипенсовик.
— Нет, нет! Знаете что, я вас довезу до Тотнем Корт Роуд, а оттуда до Хэмпстеда заплатите вы.
— Ну, хорошо.
Расчеты с кондуктором нарушили ритм беседы. Теперь они молчали. Автобус шумно катил по неровной, блестящей, черной от гудрона мостовой; справа тянулась таинственная тьма Кенсингтонского парка, слева — не менее таинственные Бейзуотерские меблированные комнаты. Там, куда падал свет уличных фонарей, трава за садовой оградой казалась неестественно яркой, словно кто-то плеснул из ведра ядовито-зеленой краски. Медлительно и загадочно раскачивались на ветру вековые деревья, точно дикари в первобытной пляске. Впереди на низко бегущих облаках дрожали багровые отблески огней Оксфорд-стрит, предвещая недоброе. Серое чудище — Скука-воскресного-Лондона — исчезло. Джордж снял шляпу, ветер ерошил ему волосы. И он и Элизабет разрумянились от влажной свежести ветра. Автобус замедлил ход, приближаясь к Ланкастер-Гейт.
— Вы в самом деле не любите прерафаэлитов? – спросила Элизабет.
— Прежде любил. Года три назад я прямо с ума сходил от Росетти, Берн-Джонса и Морриса. А теперь не выношу их всех. Броунинга[178] и Суинберна я еще могу читать: Броунинг чувствует жизнь, а Суинберн захватывает своим ораторским пылом. Но я провел три месяца в Париже и помешался на новой живописи. Вы знаете Аполлинера?
— Нет, а кто это?
— Польский еврей, автор неплохих стихов, и потом он очень забавно рисует словами, он называет эти картинки — калиграммы. Живет он тем, что пишет и издает разные непристойные книжки, и он ярый защитник новых художников — знаете, Пикассо, Брак, Леже, Пикабиа.
— Это кубисты?
— Да.
— Знаю только понаслышке. Мне не приходилось видеть их картины. Я думала, они просто дикари и шарлатаны.
— Подождите лет десять, тогда увидим, посмеете ли вы назвать Пикассо шарлатаном! Но разве вы не бывали в Париже?
— Была в прошлом году, в сентябре.
— Как странно, значит, мы были там в одно время! Жалко, что мы тогда не встретились.
— А мне было так скучно! Я ездила с папой и мамой, и все вокруг только о том и говорили, что скоро будет война с Германией. Один папин знакомый служит в Адмиралтействе, и он сказал папе по секрету, что этого не миновать.
— Экая чепуха! – взорвался Джордж. – Чепуха и бред! Вы не читали «Великое заблуждение» Нормана Энджела[179]? Он очень убедительно доказывает, что война наносит победителю почти такой же ущерб, как и побежденному. И он говорит, что в наше время система международной торговли и финансов крайне сложна и разветвлена, и поэтому война просто не сможет длиться больше нескольких недель, она прекратится сама собой, потому что все государства будут разорены. Если хотите, я дам вам эту книгу, почитайте.
— Я в этих вещах ничего не понимаю, но папин приятель говорил, что правительство очень озабочено создавшимся положением.
— Ни за что не поверю. Какой вздор! Чтобы в двадцатом веке народы Европы стали воевать друг с другом? Немыслимо! Мы для этого слишком цивилизованны. Со времен франко-прусской войны прошло больше сорока лет…
— Но ведь была еще русско-японская война, и войны на Балканах…
— Да, но это совсем другое дело. Ни за что не поверю, чтобы какое-нибудь большое европейское государство начало войну против другого. Конечно, всюду есть свои шовинисты, юнкеры и джингоисты, но кто же на них обращает внимание? Люди не хотят войны.
— Ну, не знаю, просто я слышала, как адмирал Партингтон говорил папе, что наш флот могуч и силен, как никогда. И он говорил, что у немцев огромная и очень сильная армия, и французы так напуганы, что продлили срок воинской повинности до трех лет. И он сказал — вот откроют опять Кильский канал, тогда берегитесь.
— Фу ты, бог ты мой, да неужели вы верите всему, что говорит какой-то нудный адмирал? Они на это мастера — пугать людей войной, иначе как же им выкачивать из страны деньги и строить свои нелепые дредноуты. Минувшим летом я познакомился с одним офицером береговой охраны; он изрядно выпил и признался, что у него есть при себе запечатанный приказ на случай войны. А я ему сказал, что, по-моему, ему не придется взломать эту печать до Страшного суда.
— А он что ответил?
— Покачал головой и спросил еще виски.
— Ну, это их дело. Нас это не касается.
— Да, к счастью, это нас не касается и не может коснуться.
Теперь они катили по Оксфорд-стрит мимо наглухо закрытых ставнями витрин магазинов. На тротуарах было еще немало прохожих, но экипажи почти уже исчезли и опустевшие мостовые были особенно гулки. Когда автобус огибал магазин Селфриджа, изогнутая линия огней посреди улицы показалась Джорджу и Элизабет развернувшимся сверкающим ожерельем из ярких бусин. Выехали на Оксфорд-Серкус, и впереди открылась нескончаемая старая Риджент-стрит — два ряда светло-коричневых домов эпохи Регентства, среди которых резко выделялся недавно выстроенный у площади Куодрент отель Пикадилли.
— Как это на нас похоже, – сказал Джордж. – Мы пытаемся строить город по единому плану — и как ни скучен Джон Нэш[180]