что самих наций нет в природе, — слишком многим выгодно верить в то, что они существуют. Но и противоборствующие силы тоже будут мощными: кому захочется из-за чьих-то интриг терять Родину? Спроси любого русского, считает ли он своей Родиной, к примеру, Ташкент, и он задумается, но Киёв или Полоцк для него такая же Родина, как Москва, — тут он и думать не станет. Да, парень, — заключал Корсаков-старший, — я-то уже не доживу, а тебе предстоит увидеть хорошую заваруху. И ты, конечно, в нее ввяжешься, потому что ты нашей породы...» — «Ну как же! — вскидывалась жена. — Пусть сами разбираются, а если не могут, так мы ни при чем. У нас своя жизнь, правда, Витя?» Виктор молчал, опустив голову, и его детское сердце охватывал страх. Россию, страну его прекрасных видений, не переставая терзали злые силы, как будто считали, что главное — погубить ее, а уж весь-то остальной мир они погубят играючи. Сейчас это были большевики, убивавшие миллионы людей без всякой вины, лишь для поддержания того бесчеловечного порядка, который казался естественным таким, нелюдям, как они. Однако их порядок начинал подгнивать и ветшать, и, чувствуя это, где-то в глубинах русской земли просыпались, словно чудовищные черви, тупые и злобные силы, поджидающие своего часа, чтобы разорвать обессиленную Россию на куски. «Не нужны нам никакие заварухи, пропади они пропадом, — приговаривала мать, гладя насупившегося мальчика по волосам. — Мы учиться будем, правда?» — «Учись-учись, сынок, учиться нужно, — бормотал отец, поднимаясь со стула, и при этом его лицо кривилось от боли. — Ученье всегда пригодится, и на войне тоже. А если уж воевать, то лучше знать, за что воюешь. Война не такое скверное дело, как бабы говорят, а если знать, за что воюешь, так даже и святое...» Отец, хромая и постанывая, удалялся в свою спаленку — он выгородил ее себе, дабы меньше беспокоить домашних ночными стонами и скрежетом- зубов. «Иди-иди, мерин старый, — бормотала мать, с ненавистью глядя ему в спину. — Битый-перебитый, а все туда же». Она была кубанской казачкой, и ее жизнелюбие южанки восставало против войн и всего того, что нарушало нормальное течение жизни. Работая до изнеможения, она никогда не жаловалась и всегда пребывала в веселом расположении духа. Виктор ни разу не слышал, чтобы она хоть словом упрекнула его отца за пьянство, — наоборот, когда к отцу приходили в гости друзья, она сбивалась с ног, готовя угощение, а затем подсаживалась к столу и слушала рассказы мужчин, подперев голову рукой и порой смахивая с глаз набегающие слезы. Зато и мужчины относились к ней с великим почтением, а лучший друг отца, воевавший с ним. в одном взводе, бывший варшавянин Бронек Кауфман всякий раз приносил ей цветы и благоговейно прикладывался к ручке. Мать смеялась и замечала: «И ласковые же вы, полячишки, — сущие коты!» — «Обижаете, мадам, — удивленно поднимал брови Кауфман, — я совсем не полячишка, а чистокровный еврей!» Потеряв ногу на ремагенском плацдарме, Бронек ходил на протезе, размеренный скрип которого ужасно смешил маленького Виктора, но тем не менее выглядел человеком, довольным жизнью. Он долго подыскивал себе сидячую работу и наконец устроился заведовать складом в порту. «Евреи устроили меня на склад, — важно объяснял Бронек. — У нас принято помогать друг другу. Кроме того, еврей должен состоять где-нибудь по снабжению, по торговой части, если уж он не такой способный к науке, как этот еврей Эйнштейн. И чего меня понесло на войну под пули, как этих сумасшедших гоев, — до сих пор не могу понять». В гостях Бронек считал необходимым говорить по-русски и говорил очень неплохо, разве что смешно путал ударения. Виктор с жадностью слушал его беседы с отцом: боевые действия в них выглядели совершенно иначе, чем в школьной назидательной литературе и в бравых рассказах учителей, знавших войну только по газетным реляциям. Любопытно было слушать и байки из солдатского быта: солдат представал в них вовсе не самоотверженным героем, а хитрым, пронырливым и вороватым существом, озабоченным только удовлетворением собственных низменных инстинктов. Сперва Виктору казалось странным, что почти каждая такая байка заканчивалась краткой эпитафией ее главному герою: все эти ловкачи неизменно находили смерть на поле боя. Однако постепенно Виктор перестал усматривать здесь противоречие.
Ближе к ночи обмен воспоминаниями почти неизменно переходил в жестокий спор: Бронек упорно не желал разделять ни монархических взглядов Корсакова-старшего, ни его мнения о необходимости объединения Польши и России. «Есть польский дух, — возражал Бронек. — Это особый дух. Как можно его не чувствовать? Ты же половину жизни провел в Польше!» — «Вот поэтому я и знаю, о чем говорю, — гнул свое Федор Корсаков. — Польский дух — это порождение литературы, особенно литературы эпохи романтизма; писатели говорили о нем много, но всегда крайне туманно и неопределенно. Оно и понятно: если бы они выражались поконкретнее, то вышло бы, что национальный характер поляков и национальный характер проклятых москалей на удивление схожи, а стало быть, надо думать не о разделении, а о сближении! Но сближение всегда невыгодно для власть имущих, для панов, для магнатов, потому они и кудахчут о польском духе. Не случайно в 1830 и в 1863 годах восставала против русских только шляхта, а простые хлопы, естественно, и не подумали ее поддерживать. В свое время русские и православные составляли половину населения Речи Посполитой — это когда украинцев и белорусов тоже считали русскими, да и сами они не отличали себя от русских. О каком польском духе тогда можно было говорить? И если можно было тогда жить в одном государстве с русскими, если можно было вместе с русскими сражаться под Грюнвальдом, да и против московских войск, то почему нельзя вернуться к этому сейчас?» — «Поляки — католики! — гордо восклицал Бронек, воспитанный в самом ортодоксальном иудаизме. — И они никогда не откажутся от своей веры!» - «Ну, во-первых, от них этого и не потребуется. Русские к вере всегда относились весьма индифферентно. Однако, пожив в Польше, я пришел к выводу, что на самом деле средний поляк не религиознее среднего москаля, то есть вообще не религиозен. С ксендзами в Польше так носятся потому, что считают католицизм способом подчеркивания своей национальной самобытности в противовес православным москалям. Но мы-то с вами, пая Кауфман, прекрасно понимаем, что с национальной самобытностью не все в порядке, если ее приходится подчеркивать таким странным способом. Ну а попам только дай волю: за свои поповские барыши они рассорят не то что поляка с русским, а и сына с родным отцом. Вспомни этого монстра Иеремию Вишневецкого, который восставших русских вырезал тысячами: ведь он и сам был русским, его предком является Рюрик, род князей Вишневецких происходит от киевских князей, так что по материнской линии он мне даже дальняя родня. Почему же он стал таким изувером? Да потому, что воспитывался у иезуитов, вот почему. Они наверняка ему втолковали, что он делает богоугодное дело, — точно так же, как униатские попы бандеровцам на Западной Украине. А ты заладил, как попугай: поляки — католики, поляки — католики! Хорошие поляки прежде всего поляки, а уже потом католики, Польша для них ближе Рима». — «Наконец-то я понял, кто ты такой! — патетическим шепотом восклицал в ответ Бронек, делая страшные глаза. — Ты просто русский империалист! Польша останется Польшей!» Он наспех опрокидывал в рот стакан виски, вскакивал из-за стола, хватал шляпу и уходил, раздраженно скрипя протезом. Впрочем, через пару дней он непременно звонил; если трубку снимал" Виктор, Бронек сурово осведомлялся у него о здоровье отца.. В субботу или воскресенье Бронек вновь приходил с неизменным букетиком для «пани хозяйки» и бутылкой виски для своего друга. Застолье развивалось как обычно, разница заключалась лишь в степени накала завершающих споров. Виктор придавал этим размолвкам не больше значения, чем их непосредственные участники, и уже наутро после очередной грандиозной перебранки начинал приставать к отцу с вопросами о том, когда снова придет дядя Бронек. К отцу частенько заходили и другие друзья, в основном однополчане или русские эмигранты. Виктор слушал их разговоры с отцом с таким же интересом, как и его разговоры с Броне-ком, однако при этом старался затаиться и обращать на себя как можно меньше внимания. Рядом с большинством из отцовских гостей он чувствовал себя маленьким, неуместным, хилым, его мысли и движения охватывала странная скованность, он дичился и с трудом выдавливал из себя ответ на обычное приветствие, брошенное мимоходом. Эти люди казались ему словно каменными, от них исходили настороженность и холод. Говорили они словно не хотя, а то,, о чем они говорили, леденило кровь, вызывало страх и протест, побуждало к бегству и в то же время властно приковывало к стулу. Словно все ужасы XX века сосредоточились в рассказах этих людей и в их холодных, слегка насмешливых глазах. В такие беседы Виктор никогда бы не осмелился вмешаться.
Общение в кругу семьи было для него единственным полноценным общением, его он не променял бы ни на какое другое. Он не чуждался игр со сверстниками, но постепенно стал все реже оказываться среди состязающихся, потому что те не чувствовали себя с ним свободно. Корсаков унаследовал от отца нежелание добиваться сходства с окружающими, если такого сходства не существовало изначально. Обвинить Корсакова в том, что он выпендривается и строит из себя бог знает что, одноклассники не могли, поскольку он никому не навязывал своего общества, был неразговорчив и вел себя тихо и скромно. Однако в его взгляде, улыбке, манере говорить они неспроста чувствовали презрение — этот парень и впрямь презирал их за одинаковость мыслей, за узость интересов, за отвратительную стадность, заставлявшую их всех разом увлекаться одними и теми же кумирами и даже копировать их, словно обезьяны. Что касается самих кумиров, то Корсаков не видел в них ничего достойного поклонения и даже к «Битлз» относился с холодным равнодушием. Интерес к профессиональному спорту и спортивным звездам казался ему и вовсе идиотским. Своего пренебрежени