Смерть говорит по-русски (Твой личный номер) — страница 82 из 110

— Я верю, — сказал Корсаков, закинул за спину оставленные им на посту винтовку и гранатомет и стал спускаться вниз.

По дороге на базу Корсакову пришлось сменить за рулем джипа Терлинка, который задремал от усталости и на одном из крутых поворотов едва не вырулил в пропасть. Подъезжая к казарме, Корсаков увидел злобные физиономии двух дежуривших на въезде сицилийцев, Аббандандо и Д'Акильи, и у него сразу сделалось муторно на душе. Выходя из гара жа, он наткнулся на третьего сицилийца, Луиджи Торетту, как всегда увешанного образками святых. Тот восторженно глядел на пошатывавшихся от усталости наемников, выходивших из гаража, и бормотал: «Слава богу! Слава богу!» Шедший рядом с Корсаковым Терлиик заскрипел зубами и замахнулся на Торетту:

— Заткнись, придурок!

И Терлинк пояснил Корсакову извиняющимся тоном:

— От таких богомольцев никогда не знаешь, чего ждать. Перережет тебе глотку, а потом бежит в церковь, и господь ему отпускает все грехи. За это они господа так и любят.

Дверь номера Корсакова и Розе оказалась открыта. Когда тяжелые ботинки Корсакова забухали по коридору, из номера выскользнула женщина в белом платке и белом халате, надетом поверх черного платья. Пролепетав какие-то извинения на ломаном английском, она устремилась по коридору в ту сторону, где на первом этаже располагался медпункт, и свернула на лестницу. Корсаков успел заметить только нежную смуглую кожу лица и робкие черные глаза. Машинально посмотрев вслед женщине, он сделал вывод, что у нее недурная фигура, хотя сказать наверняка было сложно из-за мешковатости здешних женских одеяний. В номере он обнаружил идеальную чистоту, свежие цветы, холодильник, забитый напитками, в числе которых появилось и пиво. Усилием воли Корсаков заставил себя принять душ, поскольку не хотел грязным ложиться на белье снежной свежести. Выйдя из ванной, он увидел, что его сосед по номеру чужд подобных предрассудков: Эрхард Розе в форме и ботинках лежал поверх одеяла и оглушительно храпел, разинув свой огромный рот. Корсаков без церемоний перевернул его на бок, дабы прервать храп, достал из холодильника банку пива, забрался с ней под одеяло и, осушив банку в три глотка, сам не заметил, как погрузился в сон.

Проснувшись, он не сразу понял, где находится, и только вид Эрхарда Розе вернул его к действительности. Тот уже успел раздеться и, судя по мокрым волосам, совершить омовение, а теперь лежал, закутавшись в одеяло, как мумия, потягивал пиво из банки и мрачно глядел в потолок. Заметив, что Корсаков не спит, он спросил:

— Не возражаешь, если я закурю?

— Можешь и мне дать сигаретку, — добродушно сказал Корсаков.

— Ты же вроде не куришь? — удивился Розе.

— Сегодня  можно.   Стоит  расслабиться  после трудов праведных. А вообще-то снайпер курить не должен — уж лучше пусть напивается время от времени. У того, кто курит, уже нет той уверенности в руках. Тем более что на позиции, как правило, нет возможности ни возиться с сигаретами, ни пускать дым. Тебе-то можно, — добавил Корсаков, — ты, конечно, хороший стрелок, но ты не снайпер, а снайпер и просто хороший стрелок — разные вещи.

— Да уж, потрудились мы на славу, — проскрипел Розе, видимо, думавший о своем. — Сотни две мы убили, как думаешь?

— Думаю, что сотни полторы, — ответил Корсаков. — А что?

— А сколько из них женщин и детей? Человек пятьдесят?

— А, вот ты о чем, — поморщился Корсаков. — На войне без этого не обходится, Эрхард. Всегда найдется псих, для которого главное — дорваться до крови. Ты же не стрелял в женщин и детей, значит, и грех не на тебе.

— Нет, и на мне тоже, — возразил Розе. Голос его зазвучал торжественно. — Я родился в Кенигсберге и был еще мальчишкой, когда русские начали штурм города, но многое прекрасно помню. Помню горящие дома, горящие деревья на улицах... Город и перед этим бомбили американцы, но все знали, что налет можно пересидеть, что они сбросят бомбы и улетят. Русские не собирались никуда уходить — им нужен был город вместе со всеми, кто в нем находился. Когда оборона затрещала, уцелевшие войска стали отводить к порту Пиллау, чтобы эвакуировать морем, но вместе с войсками двинулось и население — десятки тысяч беженцев. Пиллау стоит на узкой косе, и по косе, сплошь забитой людьми, лошадьми, повозками, военной техникой, русские били из пушек с окраин города, с кораблей, с воздуха. Все, что находилось на косе, они смешали с песком — до сих пор удивляюсь, что в том аду кто-то еще уцелел. Когда вокруг стали рваться бомбы, меня швырнуло взрывной волной в сторону, я потерял сознание, а когда пришел в себя, то вокруг были только трупы и горы песка, а под песком — тоже трупы. Многие мертвецы до того обгорели, что невозможно было не только опознать их, но даже понять, женщина это или мужчина. Среди воронок и холмов песка бродили уцелевшие, пытаясь отыскать своих. Бродил и я, но родителей найти так и не смог. Не думаю, чтобы они смогли спастись, — скорее всего их либо изуродовало до неузнаваемости, либо засыпало песком. Со стороны Кенигсберга подходили все новые беженцы — они подобрали меня и на повозке довезли до Пиллау, а там посадили на корабль. Это было маленькое рыболовецкое суденышко, и просто чудо, что русские летчики его не утопили: точно такой же кораблик, точно так же забитый людьми, штурмовики пустили ко дну на наших глазах. Когда тот корабль накренился и люди с него посыпались в воду, со мной сделалось от страха что-то вроде истерики, и я потом почти два года не мог нормально говорить. Но потом постепенно это прошло...

Розе умолк на минуту, глотая пиво, затем затянулся сигаретой и продолжал:

— Я к чему об этом рассказываю? Всегда стоит задуматься над тем, что ты делаешь сейчас, и тогда можно представить себе свое будущее. Немцы на Восточном фронте тоже не задумывались над тем, что они воюют: они говорили, что выполняют свой долг, а все остальное не их ума дело. Но вслед за ними шли зондеркоманды, а потом и их самих посылали жечь деревни и убивать мирное население. Немцы творили страшные грехи, и я презираю тех, кто говорит, что во всем виноваты только эсэсовцы: они просто боятся посмотреть правде в глаза. Если ты создаешь убийце условия для того, чтобы он мог

безнаказанно убивать, то разве ты сам не убийца? А потом, когда ты стал соучастником, он говорит тебе: «А чем ты лучше? Убивай и ты тоже!» Господь воздает каждому по делам его, и я знаю: то, что я видел под Кенигсбергом, как раз и было воздаянием немцам за их грехи.

— Но если господь воздает точно мера за меру, то тогда русские должны были жечь деревни, убивать мирных жителей... Насколько я знаю, они этого не делали, — заметил Корсаков.

— А я и не говорил, что точно, — возразил Розе. — Господь напоминает грешнику о том, что творящий зло может и сам стать жертвой, и тем призывает его к покаянию. Лишь оказавшись в шкуре жертвы, грешник способен покаяться. Но по своему бесконечному милосердию господь вовсе не стремится уничтожить грешника — он только хочет пробудить его душу от греховного сна.

Корсаков с сомнением покачал головой, вспоминая кровожадного бога Ветхого Завета, однако, по опыту зная всю бессмысленность споров, ничего не сказал. Странная логика набожных людей тоже была ему хорошо знакома, и потому он не стал спрашивать Розе, почему для вразумления великих грешников потребовалось уничтожать под Кенигсбергом ни в чем не повинных женщин и детей. Розе между тем продолжал:

— Сам не знаю, как тогда мы доплыли до Росто-ка, — должно быть, погода стояла нелетная, потому что обычно небо кишело вражескими самолетами. Поскольку родителей моих найти не удалось, меня отдали в детский приют в Эберсвальде, но, когда русские форсировали Одер, приют эвакуировали во Фленсбург, где нас и застал конец войны. Я помню, что родители меня любили, но не знаю, за что, потому что я с детства был уродцем. Сейчас-то я могу за себя постоять, а что я тогда мог? Только плакать.

Рос я еле-еле, потому что время было голодное, но и ту еду, что нам давали, у меня отнимали товарищи. Про побои я уже не говорю, меня только ленивый не бил. Однако нашлись добрые люди, которые подкармливали меня и не дали мне подохнуть, а давать сдачи я со временем сам научился. Я понял, что уступать нельзя никому: пусть противник сильней тебя, пускай он наверняка тебя побьет, но ты можешь сделать так, что в следующий раз он не захочет связываться с тобой, потому что ты каждый раз дерешься насмерть. Когда я чуть подрос, я сбежал из приюта. Страна была разрушена, работать было негде, и такие беспризорные ребята, как я, тянулись либо в деревню, либо к казармам американцев. Помню, попадались среди нас такие, которым казалось, будто на их долю войны не хватило, и они повсюду разыскивали оружие, чтобы ее продолжать, а поскольку никто другой не хотел иметь со мной дела, я примкнул к ним. Эти ребята ничего не боялись, и мне пришлось стать таким же, как они, потому что кроме них ко мне никто не относился по-человечески. Когда впервые в жизни найдешь друзей и знаешь, что других друзей у тебя уже никогда не будет, то легче умереть, чем их потерять. Мы разыскивали оружие, учились с ним обращаться, устраивали стрельбы на пустырях и в развалинах. Вот тогда-то я впервые почувствовал, что такое оружие, и полюбил его. С оружием я становился не уродливым карликом, а великаном, хозяином чужой судьбы... Мы начали грабить солдат союзных войск, причем от раза к разу становились все нахальнее. У нас завелись продукты, одежда, деньги, у моих друзей появились девчонки. Я наконец-то начал есть досыта и сразу стал расти — скоро я перерос всех ребят из моей шайки, но красивее я от этого не сделался, и девчонки по-прежнему шарахались от меня. Парни-то хорошо ко мне относились, можно сказать, даже любили, потому что знали: я не струшу, не предам, всем поделюсь с друзьями. Мне просто пришлось стать хорошим, потому что друзья значили для меня больше, чем весь остальной мир, и я должен был заставить их забыть о том, что я похож на чудовище из кино. Ребята, конечно, понимали, что я редкостный урод, но им это даже нравилось: они мной гордились, называли меня «наше страшилище» и пугали мной других беспризорников. Я к тому времени уже мог ударом кулака сбить с ног любого взрослого, так что    боялись меня не зря. Но хоть я и был знаменитостью, все равно я во всех затеях старался держаться впереди всех, потому что мне казалось, будто в компании меня только терп