ят из милости. И все у нас шло удачно до тех пор, пока мы не задумали налет на один продовольственный склад американцев. Охрану мы сняли без особого труда, но, когда уже выносили ящики с продуктами, на Нас совершенно случайно наткнулся патруль военной полиции. Началась перестрелка, нам предложили сдаться, но ребята не хотели сдаваться... — Розе помолчал и закурил новую сигарету. Некоторое время он следил за поднимавшимися к потолку волокнами дыма, а потом севшим голосом произнес: — Все были убиты. Мы держались до конца, как настоящие солдаты, и все мои друзья погибли. Я видел смерть каждого из них. Американцы подтянули к складу тьму солдат, броневики, но ни одного из нас им не удалось взять живым. Пальба стояла такая, что весь город не спал, и в конце концов я остался один. Пока они собирались с духом, чтобы пойти на штурм, я нашел канализационный люк в полу и спустился в него, а сверху обрушил штабель каких-то коробок. Возможно, меня даже и не искали — они ведь не знали, сколько нас было. С тех пор я всю свою жизнь нигде не мог стать своим, — с тяжелым вздохом закончил свой рассказ Розе.
— А что ты делал потом? — спросил Корсаков.
— Потом я побыстрее двинул в Бремен и нанялся там матросом на торговое судно. Так что какое-то время поплавал я по морям, повидал свет... По правде-то говоря, я мало что видел, кроме тросов, швабры, лебедки и таскания разных тяжестей, так что матросская жизнь мне быстро надоела. Мне уже невмоготу было без риска, без приключений, хотелось снова подержать в руках оружие. Когда у тебя в руках оружие, ты как бы отделяешься ото всех и всех заставляешь считаться с собой, независимо от того, любят тебя или нет, урод ты или не урод. А на кораблях никто не стеснялся показать мне, что я лишний в компании. Приключений никаких не было — если, к примеру, шторм, то перекатываешься на койке с боку на бок и ждешь, развалится твоя посудина или нет. Разве что попойки в портах, но и пить мне приходилось одному. Правда, как раз в портовом борделе я впервые узнал, что могу нравиться женщинам.
Розе усмехнулся и сам себя поправил:
— Не женщинам, конечно, а. шлюхам. По гроб жизни буду им благодарен — после моих погибших друзей мне только с ними было хорошо, и не важно, где находился бордель — в Гамбурге или в Монтевидео: шлюхи повсюду оказывались добрее, чем так называемые порядочные женщины. Но речь не о них: воспоминания о нашей тайной войне не давали мне покоя, и я стал отыскивать в газетах статьи о войнах и вооруженных конфликтах. Читая, я прикидывал, смогу ли я принять участие в данной войне. Когда я узнал из газет условия приема во французский Иностранный легион, я решил, что это мне подходит. Поскольку вербовочной комиссии я показался чересчур молодым, зачислять меня сперва не хотели, но я был сильным парнем и уже тогда неплохо владел стрелковым оружием, людей же в Индокитае не хватало, и меня решили взять. Председатель комиссии сказал: «Косоглазые передохнут со страху, едва его увидят». На самом деле чуть не подох я, потому что подцепил желтуху, и меня эвакуировали в Европу. Но за пару месяцев, которые я успел отвоевать, начальство обратило на меня внимание, так что я остался в легионе и после выздоровления попал в Алжир. Там я навоевался досыта, — кстати, тамошние горы чем-то похожи на здешние. А может, мне это только кажется, потому что и там, и здесь пришлось иметь дело с мусульманами. Именно в Алжире во мне поколебалась вера в то, что я правильно живу: там я увидел, как душили газами укрывшихся в пещерах женщин и детей. Но то были лишь первые проблески истины — я еще не мыслил себе жизни без войны, и потому, едва стало ясно, что французы не удержат Алжир, я, как и многие мои товарищи, дезертировал из Иностранного легиона и отправился в Конго. Там для наемников наступили золотые денечки. К середине шестидесятых в Конго с нашей помощью стало малость потише, но не успели мы пропить в Европе заработанные денежки, как началась заваруха в Биафре. Там черномазые едва не освежевали меня, как свинью, но я все же выжил, а когда встал на ноги, появилась работа в португальских колониях, потом в Экваториальной Гвинее и снова в Конго — в Катанге, которую переименовали в провинцию Шаба...
— Обычный путь «диких гусей», — кивнул Корсаков. — Наслышан об этих местах. А я начинал во Вьетнаме. Когда в Португалии произошла революция и Ангола получила независимость, я как раз переводился в подразделение снайперов. Я-то думал, что в Анголе все успокоится, а выяснилось, что там тогда все только начиналось, так что и мне довелось там побывать.
— Во Вьетнаме война была серьезная, — с уважением промолвил Розе. — Все африканские кампании по сравнению с ней просто легкие прогулки, — если, конечно, не считать Биафры. Я раньше жалел, что мне не пришлось побывать на вьетнамской войне, а теперь благодарю бога за это: не прибавилось грехов на душе, которая и без того черным-черна. Я порой думаю, насколько беспредельно милосердие господне: после целой жизни, посвященной человекоубийству, он явил мне свой свет, отделил в моих глазах добро от зла и заставил вновь возлюбить добро. Я всегда считал, что данное слово должно быть свято, но сейчас меня мучит вопрос, следует ли выполнять нынешний контракт? Если господь позволил мне ясно увидеть всю скверну моего занятия, то я буду вдвое более грешен, если останусь таким же псом войны, каким был доселе. И потом, во имя чего мы здесь воюем? В Африке мы помогали тем, кто мог заплатить, но какая бы сторона там ни побеждала, остальной мир это не слишком волновало. А здесь мы должны обеспечить успешную работу громадной фабрики по производству наркотиков, которая в состоянии завалить отравой всю Европу! Конечно, те, кого мы убиваем, тоже промышляют наркотиками, однако они — просто кустари по сравнению с теми, кто нас нанял. Но как вырваться отсюда?..
Розе умолк, задумчиво прихлебывая пиво. Корсаков тоже молчал, лихорадочно размышляя. Правила его профессии не позволяли ему откровенничать с человеком, которого он знал совсем недавно. В то же время весь жизненный опыт, все его знание людей говорили ему, что Розе с ним искренен. Еще не приняв окончательного решения, Корсаков с расстановкой произнес:
— Что же, допустим, ты отсюда вырвешься. Но останусь я, останутся другие, и мы доведем дело до конца. Ты останешься чистеньким, зато отрава хлынет в Европу. Впрочем, я знал много богомольных людей, и все они были одинаковы: главное — самим не запачкаться, а там хоть трава не расти.
— Что же делать? — прохрипел Розе и сплющил в комок опустевшую пивную банку.
— А зачем что-то делать? — удивился Корсаков. — Сматывайся, да и все. Я скажу, что ничего не знаю.
— Винс, ты же говоришь сейчас не то, что думаешь! — воскликнул Розе. Он повернулся на койке и уставился в лицо Корсакову своими огромными выкаченными глазами. Обычно мертвенные, теперь они смотрели умоляюще. — Я чувствую — ты хочешь сказать мне что-то еще, но боишься. Винс, из всех, кто здесь работает, я верю только тебе. Я сразу тебе поверил, а у меня чутье на людей. Когда всю жизнь получаешь незаслуженные пинки, поневоле начинаешь чуять доброго человека. Скажи мне все, Винс, иначе я просто рехнусь. Работать здесь — великий грех, но и просто смотаться, — тоже грех не меньший. Может, пойти в газету?..
— А где у тебя доказательства? В любую мало-мальски известную газету каждый день приходят разные психи и приносят сногсшибательные сенсации. Тебя примут за обычного психа, старина, — сочувственно сказал Корсаков. — Могу тебе, кстати, напомнить мои слова, с которыми ты вроде бы был согласен: исчезнуть отсюда очень непросто. Я начинаю сомневаться, что даже после истечения срока контракта нас отпустят подобру-поздорову. И если ты просто откажешься работать, то с тобой тоже не станут церемониться.
Розе молчал, с напряженным ожиданием глядя на Корсакова, и тот решил говорить. Привыкнув, как всякий профессиональный солдат, полагаться на свою интуицию, он решил, что настал как раз такой случай, когда только она может подсказать правильное решение. Он сознавал ничтожность своих шансов на победу — сознавал с того самого дня, когда окончательно продумал план действий и приступил к его осуществлению. Однако как бы ни были малы его шансы, они все же увеличивались вдвое с появлением партнера, особенно если им согласится стать такой профессионал, как Розе. Корсаков заговорил, неторопливо подбирая слова:
— Ты правильно сделал, Эрхард, что обратился именно ко мне. Наверное, ты и впрямь разбираешься в людях, коли так сразу меня раскусил. У меня точно здесь свой интерес. Этот интерес, если говорить коротко, состоит в том, чтобы у компании ничего не получилось. Понимаю все твои сомнения и переживания, то есть в известной степени мы с тобой единомышленники. Но между нами есть существенная разница: тебя сомнения одолели по-настоящему только здесь, а я сюда ехал с конкретной целью и с четким планом действий. Так что если ты хочешь работать на пару со мной против компании, то тебе придется слушаться меня, не спорить и не задавать лишних вопросов.
Насчет четкого плана Корсаков, конечно, лукавил: в его положении нельзя было строить никаких планов, а действовать следовало только по обстоятельствам. Однако в любой армии, даже самой крохотной, перед началом боевых операций требуется определить, кто кому должен подчиняться, — в противном случае неизбежны разброд и поражение. Поэтому Корсаков должен был показать своему растерявшемуся напарнику, что он полностью владеет ситуацией и потому вправе командовать. Розе с восторгом воскликнул:
— О чем разговор, Винс, конечно! Я буду делать все, что ты скажешь. Ты для меня — настоящий посланник божий: сначала господь просветил мне душу, а потом послал тебя, дабы я мог поратовать во имя его.
— Ратовать, Эрхард, надо с умом, — заметил Корсаков. — Это для библейского Самсона все было просто, раз он мог сколько угодно народу перебить ослиной челюстью. Мы же пока не должны вызывать ни малейших подозрений, иначе нас тут же прихлопнут, как мух. Значит, некоторое время нам придется работать на компанию точно так же, как и раньше. И пусть совесть тебя не мучит: те, кого сейчас уничтожает компания, — вредоносные твари, вполне заслужившие смерть.