Смерть Хорна. Аккомпаниатор — страница 17 из 61

По моим представлениям, оно скорее подходило к жене нашего бургомистра. Он со своей супругой иногда бывал у нас в гостях. Они появлялись поздно вечером, незадолго до того, как меня с братом отправляли спать. Нам полагалось поздороваться, а через несколько минут — уже умытым и одетым в пижамы — вежливо пожелать гостям спокойной ночи. Мне нравилась эта молодая женщина. Она внимательно слушала меня и была приветлива без обычной снисходительности взрослых к детям. А еще она была красива, очень красива. Иногда она одна отправлялась в Лейпциг, чтобы — по словам моей матери — развлекаться и сорить деньгами, покупая безбожно дорогие платья; дважды в год она с мужем или без него устраивала себе каникулы, что, по мнению моих родителей, было непозволительной, а по-моему — чудесной роскошью; по всем этим причинам я и относил ее в своем воображении к самому высшему разряду тех сказочных существ, которыми были для меня «кокотки».

Вот так я выдумывал своему отцу рискованные аферы и темные дела, целый таинственный мир великолепных ужасов. Меня побудили к этому не жажда приключений, ищущая выход в мечтах, не фантазии, рождающиеся из детской несвободы, а единственно желание разгадать обнаруженные в отцовском кабинете секреты и понять то, о чем умалчивали мои родители или на что они лишь намекали, ибо об этом, вероятно, вообще нельзя говорить. Меня настолько поразила и сбила с толку придуманная мною же самим отцовская юность, что я уже не мог полностью отделить от нее сегодняшнего взрослого человека, главу семейства. Мне все чудилось, что однажды к отцу непременно заявится прекрасная героиня любовной переписки Белла или безупречно одетый убийца и, может, они даже заберут отца с собой. Они позвонят в нашу дверь; бедная, ничего не подозревающая мама впустит их, проведет, как и всех остальных посетителей, в зимний сад, чтобы они подождали там отца. Одного из сыновей — конечно, меня — она пошлет в аптеку позвать отца домой. Я бы присутствовал при их встрече: короткая заминка, но вот отец узнает их, невольный возглас, взволнованный предательский жест. Разумеется, внешне ни Белла, ни убийца ничуть не изменились и даже принимают те же самые позы, что на фотографиях. Отец сел бы с ними поговорить, сначала велев мне уйти. Вскоре все трое, не прощаясь, ушли бы из дома (отец прихватил бы черный чемоданчик, куда он положил бы прятавшиеся раньше книги-улики), чтобы вновь начать в каком-нибудь чужедальнем городе прежнюю беспутную жизнь.

Странным образом меня совершенно не занимал вопрос, вернется отец когда-нибудь обратно или навсегда исчезнет с придуманными мною персонажами. Меня волновал не столько его уход, сколько более важное обстоятельство — нельзя пропустить появление в нашем доме Беллы и убийцы. Я хотел их увидеть и узнать. Главное, чтобы отец именно при мне бросил нас, пусть даже не на месяцы, а навсегда. Поэтому я каждый раз внимательно изучал посетителей, которые дожидались отца в зимнем саду, а если они сразу проходили в отцовский кабинет, то подкарауливал их на выходе.

Особенно волновали меня внезапные ночные визиты. Раза два в неделю к отцу приходили за лекарствами уже после закрытия аптеки. Для этого отец поставил в коридоре запиравшийся на ключ шкафчик с таблетками от головной боли, жаропонижающими пилюлями, бинтами и пластырем. Иногда этих домашних запасов оказывалось недостаточно, тогда отец набрасывал пальто и отправлялся вместе с ночным посетителем в аптеку на Рыночной площади, чтобы срочно выдать необходимое лекарство. Если я к этому времени уже лежал в кровати, то, дождавшись, когда отец выйдет в прихожую, подкрадывался к перилам лесенки, ведущей на второй этаж, и через просвет между невысокими витыми колонками разглядывал нежданных гостей.

Чаще всего это были женщины. Смущенные, они стояли перед отцом и, поминутно извиняясь, просили помочь. Отец молча читал рецепт или выслушивал симптомы болезни, склонив при этом голову набок и чуть прикрыв глаза. Потом он принимал решение. Подойдя к шкафчику, доставал коробочку или темную склянку, вручал лекарство и кратко, четко объяснял, как им пользоваться. Если за лекарство полагалось платить, то отец велел приходить с деньгами завтра в аптеку. Дома отец никогда не брал деньги за лекарства. Оттого ночной посетитель вновь испытывал неловкость. Он предлагал отцу какой-либо документ или залог. Отец отказывался и от того и от другого. Он считал авторитет своего положения и своей профессии наилучшей гарантией, и сейчас я уверен, что он принимал деньги на следующий день именно в аптеке лишь для того, чтобы лишний раз получить подтверждение этого авторитета.

Если ночные посетители были мне незнакомы, то я ложился в постель не раньше, чем они уходили из дома. А если отец отправлялся с чужим человеком в аптеку, то я дожидался в постели его возвращения, и, только услышав, как он, вернувшись, закрывает дверь, а мать как всегда спрашивает, неужели случай действительно такой неотложный, я спокойно засыпал.

Так таинственным, запретным для меня отцовским кабинетом и его секретами порождались мои самые необузданные фантазии и сильные душевные переживания. В этот же кабинет нам с братом надлежало являться, когда над нами вершился суд и нас наказывали за какие-либо проступки. Если отец требовал нас к себе в кабинет на пару слов, то все мои фантазии мгновенно меркли, а отец лишался загадочного прошлого и становился просто строгим и раздражительным человеком; он был моим отцом, и только, мог сурово наказать, но никогда бы не смог дождаться визита красавицы Беллы и убийцы в черном цилиндре.

Доктор Шподек

Закрыв в конце июня практику, я поехал с семьей и Кристиной на лесной хутор в нескольких километрах от Гульденберга. Этот хутор я купил за год до начала войны, чтобы ездить туда в отпуск. С тех пор как я сократил часы приема пациентов, я каждый год провожу на хуторе почти все лето. Мне нужны лесная тишина и полное одиночество. Может, как раз такого тихого уединения я тщетно искал всю жизнь? Может, я был бы счастлив, не втемяшься в голову отцу дать высшее образование именно мне, а если бы при всей безысходной нужде и глупых юношеских мечтаниях я имел какую-то возможность отказаться от его подачек, я, пожалуй, стал бы менее продажен.

Слишком поздно. Теперь даже шелестящая на ветру листва не навевает душевного покоя, и тишина нужна мне лишь потому, что я уже слишком стар и слаб, чтобы что-то круто изменить, пойти иным путем, зато достаточно разумен, чтобы понимать, насколько тщетны отчаянные попытки задним числом придавать смысл напрасно истраченной жизни — не лучше ли при всей ее напрасности с достоинством довести эту жизнь до конца?

Чердак летнего дома переоборудован в просторный кабинет с парой окон на южной и на северной стороне. Там наверху я сидел по утрам. Три-четыре часа ежедневно я работал с историями болезней — пополнял новыми сведениями материалы о тех случаях, за которыми следил на протяжении ряда лет. Это были наблюдения, которые ни сами по себе, ни из-за моих комментариев не претендовали на особую значимость, но позволяли мне сравнить их с тем, что я слышал когда-то на лекциях профессора Рауша, и с различными публикациями; вот таким образом я предавался моей невинной страсти. Я не собирался издавать свои записи. Я боялся, что в них специалисты сразу же разглядят провинциала, которому в научной работе приходится полагаться лишь на случай. Жизнь была и без того убогой, поэтому я не хотел, чтобы она стала еще и смешной.

Когда работа по какому-либо из наблюдавшихся случаев завершалась (из-за смерти пациента или из-за того, что я направлял его к лейпцигским психиатрам), я отдавал соответствующие записи перепечатать и переплести. Они стоят в моем кабинете на хуторе. Одиннадцать черных, аккуратно переплетенных томиков, которым отдана вся моя любовь и нежность. В тех одиннадцати тонюсеньких книжицах меж обтянутых полотном картонных обложек с жесткими уголками заключена не только моя работа, но и вся тщетная, однако каждый раз вновь и вновь возрождавшаяся надежда. Я хочу, чтобы эти книжицы похоронили или сожгли вместе со мною. Но я стесняюсь написать об этом в завещании. Я стыжусь этого глупого желания. Может, однажды наберусь смелости попросить об этом Кристину. Пусть она положит эти книжицы в мой гроб или сожжет их в огненном жерле своей железной печурки в день моих похорон. Так или иначе, это будет уморительное зрелище, только я его уже не увижу.

Другое мое занятие на хуторе — создание истории Гульденберга. Но я пишу не летопись города, не патетическую краеведческую хронику, призванную польстить честолюбию сомнительных городских авторитетов. Я записываю только гнусности и подлости, которыми отличились досточтимые сограждане. Они творили их, не упуская возможности прикрыть своекорыстные злодеяния елейными речами и ссылками на благороднейшие побуждения. Это история человеческой низости. Я не могу перечитывать ее, не содрогаясь от смеха — презрительного и одновременно сочувственного: подумать только, какая колоссальная энергия затрачивается людьми ради несоразмерно жалких и ничтожных выгод.

Всю начальную главу я посвятил отцу, в свое время самому уважаемому жителю Гульденберга, его неустанному благодетелю. Не берусь утверждать, что описал отцовские махинации полностью, да и кто способен исчерпать человеческую подлость, эти подспудные движущие силы нашей жизни, могучие, загадочные и неотвратимые, как само время? Кому удастся вскрыть истинные мотивы корыстолюбия или честолюбия в человеческих поступках? Но и оставаясь неполными, эти страницы достаточно отображают дело его жизни — Бёгерские курорты, этот монументальный памятник стяжательству, обману и разврату. Такой монумент вызывает заслуженное восхищение даже в моей истории подлостей — восхищение столь великой способностью бессовестно и расчетливо заставить целый город работать на свой карман, приспособив для этой цели все муниципальные службы.

Вокзал Гульденберга, сия кумирня амбициозных и несбывшихся вожделений, сей мемориал всех обманувшего нувориша, стал символом того натиска, с которым отец покорил этот город, соблазнил его ростом благосостояния, распалил в людях жадность, доведя их до какой-то эйфории всеобщей бессовестности; но однажды — за несколько весенних недель — весь карточный домик неправедного богатства рухнул, тем не менее испуганные и отчаявшиеся обыватели, подобно азартному игроку, сделали в последней надежде ставку на моего отца, многоуважаемого доктора Бёгера, хотя именно он довел их до позорного банкротства; вместо то