Смерть Хорна. Аккомпаниатор — страница 19 из 61

Отец встал, прошелся перед нами. Он заговорил о том, как дети своими глупыми выходками ставят его в неловкое положение. Он говорил долго. Теперь брат окончательно убедился, что речь идет обо мне. Несколько дней назад я показал ему иностранную монету. Я сказал, что нашел ее на дороге, но он мне не поверил и решил, что я выменял ее или, как мы говорили, на что-нибудь «махнулся». Теперь брат догадался — монету дали мне цыгане. А еще он сообразил, что я умолчал об этом, чтобы он сам не пошел к ним и не перехватил мою работу и соответственно вознаграждение.

Отец продолжал твердить о позоре для семьи, но я уже не слушал его. Я старался угадать, как нас накажут.

Отец любил поговорить о своей работе. Он гордился высшим образованием и аптекой — исполнением заветной мечты деревенского мальчика. Он надеялся, что сыновья окажутся достойными своего отца. Сыновья аптекаря! Он даже не подозревал, как мы страдали от того, что были детьми известного всему городу человека. Наши однокашники из поселка, дети рабочих и служащих, жили в завидной безвестности. Для учителей и прочих взрослых это были просто ребята. Когда такой мальчуган что-нибудь натворит, то грозят сообщить родителям, хотя все прекрасно понимают, что этого не произойдет. Кто знает его родителей? С нами было иначе. Нам говорили: уж от тебя-то, сына аптекаря, я этого никак не ожидал. Нам не грозили сообщить о проступке родителям, а сразу говорили: вот посмотрим, что скажет на это твой отец. И мы понимали — они знакомы с отцом и действительно все расскажут ему хотя бы лишь по той причине, что это будет поводом для разговора.

Нам было рискованно играть в огороженных забором руинах, где оставались с войны неразорвавшиеся снаряды, или лазить вечерами в чужие сады за клубникой. Если нашу компанию заметят, то сразу скажут — там были аптекарские ребята. Остальных и узнавать не надо. Даже когда кого-нибудь из наших товарищей ловили, он мог назвать любую фамилию, а потом удрать, не боясь, что родители про это дознаются. Но никого не стоило ловить, раз уж опознаны мы. Достаточно на следующий день прийти в школу и допытаться через учителя, кто был нашим сообщником. Разумеется, взрослые всегда исходили из того, что сыновей аптекаря кто-то подбил на ту или иную шалость; мы считались хотя и легкомысленными, но по существу безвинными жертвами подлинных злоумышленников, поэтому в отличие от наших друзей по отношению к нам можно ограничиться почтительным извещением глубокоуважаемому господину доктору с супругой о досадном происшествии. Добиваться такого же строгого наказания, какое выпадало нашим друзьям, было бы напрасной попыткой.

Однажды я все-таки решил принудить учителей к тому, чтобы меня наказали. В школе кто-то повесил на черной доске очень злую карикатуру на нашего директора. Когда стали разыскивать автора, я взял вину на себя, хотя даже не видел злополучного рисунка, так как его тут же сняли. Я взял вину на себя, надеясь, что уж в этом-то случае не будет никакого снисхождения и ко мне отнесутся так, как отнеслись бы к любому другому школьнику. Мне хотелось, чтобы мой класс зауважал меня и чтобы ко мне проникся благодарностью тот, ради кого я жертвовал собою. Я мечтал, что спасу старшеклассника, который однажды на школьном дворе подойдет, молча положит мне на плечо свою руку и мы навсегда станем друзьями.

Попытка не удалась. В кабинете директора мне битый час доказывали, что я никак не мог быть тем карикатуристом. Меня заставили написать под диктовку текст, который был под рисунком, и мой классный руководитель сравнил оба почерка. Покачав головой, все пришли к общему мнению, что сын аптекаря не способен сочинить столь злобный пасквиль. Мой поступок объяснили ложно понятым чувством товарищества, желанием пожертвовать собою, чтобы покрыть других, на худой конец предполагалось, что кто-то заставил меня взять вину на себя, — все это казалось моим учителям вполне вероятным, так как они исходили из благородства моих побуждений.

Я настаивал на своем и отчаивался из-за того, что мне не верили. Плача от бессильной ярости, я даже забыл, что не являюсь автором рисунка. Я твердил, что карикатура нарисована мною. Мне очень хотелось быть тем, другим, у кого нет таких уважаемых родителей и кому сразу же поверили бы, в чем бы он ни сознался. Я мечтал оказаться подкидышем.

Отец сел за письменный стол. Мы знали — сейчас последует заключительная фраза, приговор. Как обычно, он сперва продолжил прерванное занятие (сейчас он вновь принялся писать, а когда читал, то брал отложенную книгу и откидывался в кресле) и, делая вид, будто погружен в работу, сказал ровным, безучастным голосом:

— Матери одной не собрать смородину. Ближайшие полмесяца будете ходить после обеда в сад и по три часа помогать ей.

Потом он поднял глаза и вопросительно взглянул на нас, словно его впрямь интересовало наше мнение о приговоре.

— Все. Можете идти, — сказал он наконец.

Мы вышли из кабинета. Мыском ботинка брат пнул меня под коленку, у меня аж ноги подкосились, и я оказался на полу.

— С ума сошел? — зашипел я.

— Идиот, — ответил он таким же шепотом. — Из-за тебя и мне придется собирать эту чертову смородину.

— Судьба. Ничего не попишешь, — пробормотал я и, несмотря на боль, постарался улыбнуться брату, когда он проходил мимо.

Я знал, что он злится на меня не по-настоящему. Судьба, как мы это называли, могла обернуться и против меня за какое-либо из его прегрешений. А пинка я заслужил за то, что соврал про иностранную монету.

Через четверть часа в нашу комнату зашла мать и поставила два ведра.

— Иду в сад, — сказала она и отправилась туда, не дожидаясь ответа.

Сидя на своих кроватях, мы разглядывали покореженные и помятые ведра, у которых вместо ручек были привязаны крепкие веревки. Два пустых ведра предстояло наполнить до вечера пыльными гроздочками смородины. Две долгих недели изо дня в день придется просидеть среди серых пожухлых кустов.

Глава пятая

— Хорошо, хорошо. Но это еще не все.

— Это то, что я видел.

— Тогда вспомни, чего не видел.

— Это невозможно. Откуда мне знать.

— Постарайся. Ты видел многое. Больше, чем думаешь.

— Это было так давно.

— Нет. Твоя память все сохранила. Но если ты не будешь вспоминать, не продолжишь вязать эту бесконечную сеть, я кану в бездонную пропасть. Только тогда и тебя ничто не удержит.

— Все живое тленно. Нам всем придется умереть, и нас забудут.

— Неверно, совершенно неверно. Пошлая фраза. Пока существует человеческая память, ничто не было напрасным, ничто не тленно.

— Но тогда покой мертвых ничуть не лучше суеты живых.

— Конечно. Ведь и мертвые были когда-то живыми. Ты же не можешь их просто забыть. Что происходило тем летом?

— Я стараюсь вспомнить. Было…

— Что было? Говори!

Гертруда Фишлингер

Меня разбудили птичий щебет и жара. Я лежала неподвижно, не открывая глаз. Вспотевшей, невыспавшейся, мне было даже трудно дышать спертым, горячим воздухом. Все тело у меня как бы окаменело, а вены на ногах распухли, будто я целую ночь простояла. Я поглядывала на часы и, когда подошло время, встала, приготовила себе завтрак, выпила чашку кофе.

В тишине на кухне было слышно только громкое тиканье будильника. Я вымылась, оделась, накрыла стол для Пауля, поставила завтрак для господина Хорна на обшарпанный деревянный поднос. Перед уходом я постучалась к Паулю и дождалась, чтобы он ответил.

В магазине было душно. Я распахнула все окна и спустилась в подвал. Два дня назад тут раскололся бочонок с жидким мылом, оттого что шофер грузовика поленился отнести его и просто сбросил в люк. Каждую свободную минуту я теперь мыла пол, но все равно он оставался скользким, а вода мыльно пенилась.

В девять часов я отперла входную дверь для покупателей. Первыми пришли две старушки, которые живут этажом выше. Они купили немножко масла, муки и кофе, который я через жестяную воронку ссыпала в кофемолку и помолола. Говорили мы только о жаре. Обе старушки тоже пожаловались, что не могут спать.

Потом прибежали школьники. Они тайком удрали на переменке со школьного двора, чтобы купить печенья и штучных леденцов. Их выложенные на прилавок пфенниги были горячими и липкими.

Незадолго до обеденного перерыва пришли цыганки. Они бывали у меня дважды в неделю, по понедельникам и четвергам. Цыганки всегда появлялись за несколько минут до того, как я собиралась закрывать дверь. Как всегда, пришла старая цыганка с узким крючковатым носом и редкими почерневшими зубами, а сопровождали ее две цыганки помоложе, с черными космами. Они отходили в сторонку и дожидались, пока я отпущу товар остальным покупателям. Только после того, как те скрывались за дверью, старая цыганка приближалась ко мне. Она показывала пальцем, что ей нужно, я насыпала кульки, положив их на весы, пока цыганка не показывала знаком — мол, довольно. Цены я писала на бумажке, одну под другой. После каждой записи цыганка поворачивала бумажку к себе, недовольно глядела на цифры и низким, гортанным голосом произносила:

— Дорого.

Потом она возвращала бумажку мне и показывала своим желтым прокуренным пальцем на следующий товар. Молодые женщины продолжали стоять поодаль. Если они болтали или смеялись чересчур громко, старуха поворачивалась к ним и делала замечание. Она говорила с ними тихо, но строго, и женщины мигом умолкали.

Если приходилось что-нибудь доставать из подвала или подсобки, то дверь я оставляла открытой. Я не боялась, что цыганки меня обкрадут — они покупали у меня уже много лет, — просто делала это по привычке. Меня не обижало ворчание старухи, что все дорого. Я ее понимала.

Расплатившись, цыганки раскрыли у прилавка свои большие сумки и сложили туда продукты, дешевые конфеты, водку и сладкое красное вино. Потом они ушли. С порога старуха кивнула мне. Но лицо ее было неприветливым, будто она опять говорила: дорога жизнь, дорога.