Смерть Хорна. Аккомпаниатор — страница 22 из 61

что она может жить у нас без каких-либо дополнительных обязанностей. Я даже зачитывал ей соответствующие выдержки из трудового законодательства, чтобы показать, что нарушаю законы, допуская ее неоплачиваемую работу в своем хозяйстве.

Кристина каждый раз только смеялась.

— Не тратьте понапрасну сил, доктор, — весело говорила она. — Нельзя же запрещать мне делать то, что мне нравится.

— Может, у вас есть друг, Кристина? Ждет вас какой-нибудь симпатичный, добрый парень, а? — возражал я.

Я сам поразился тому, что сказал это, и, с удивлением услышав испуганные нотки в собственном голосе, даже слегка забеспокоился, что и Кристина заметила их, но она как ни в чем не бывало ответила:

— Никакого друга у меня нет, сами знаете. Я хотела бы остаться у вас навсегда, если вы меня не прогоните.

Она сказала это с такой детской серьезностью, что я понял всю глубину ее искренности. Меня устыдили ее слова, и я закрыл глаза, чтобы не выдать себя, ибо робкая улыбка, с которой она глядела, трогала и смущала меня.

— Оставьте меня одного, — попросил я и рухнул в кресло. Заслонив руками прикрытые глаза и следуя какому-то внезапному наитию, я тут же добавил с желанием обмануть ее, с надеждой провести самого себя: — Вы мне больше не нужны.

С тех пор как Кристина начала есть с нами за одним столом, я легче переносил даже нескончаемую болтовню жены. При виде Кристины я успокаивался и настроение мое улучшалось. Вспышки гнева, которые пугали не только жену с дочерью, но и меня самого (каждый раз я потом терзался, однако ничего не мог поделать с собой, когда меня снова захлестывала волна безудержного гнева), никогда не происходили, если рядом бывала Кристина. Похоже, само присутствие этой тихой доверчивой девушки излечивало меня от хандры, удерживало от проявлений дурного характера.

За несколько лет неуклюжая деревенская девчонка превратилась в молодую женщину. Красавицей ее не назовешь — лицо скуластое, по улыбке угадывается деревенская закваска, однако любой изъян с лихвой искупали ее необыкновенно прекрасные темные глаза, ее удивительная, поистине беспредельная сердечность, ее умение постичь самые непонятные вещи в моей семье и этом городе. Иоганне она стала старшей сестрой, а мне и жене — взрослой дочерью. Во всяком случае, так я внушал себе, пока не совершил непростительнейшее преступление, после которого осознал, что она была для меня больше чем дочерью и вообще всегда означала для меня гораздо больше, чем я сам готов или способен был признать.

То событие, а лучше сказать катастрофа (оно до сих пор так отягощает мою совесть, что другого слова, чем катастрофа, тут и не подберешь), открыло мне глаза на самого себя и дало возможность узреть, что я воистину бессовестный сын бессовестного отца и ничуть не менее своекорыстен, жесток и достоин презрения, только не так удачлив, что и служило, вероятно, подлинной причиной моей спеси, гордыни, многолетней и ничего не прощающей ненависти; вероятно, эти качества объяснялись просто отсутствием возможностей пустить в дело мою скрытую подлую натуру, отчего жизнь моя и была лицемерной и недостойной. Эта страшная, перебаламутившая меня и даровавшая мне прозрение катастрофа произошла в день смерти моей матери. Кристине исполнилось к тому времени девятнадцать лет.

Когда позднее я возвращался памятью к событиям того дня, то постепенно осознал, с какой неизбежностью вытекали они одно из другого, и тогда я начал догадываться, что все случившееся в тот день (какой бы случайной ни казалась сама по себе каждая частность, вроде повода, места действия или его часа) было долгожданной целью моих подспудных желаний, безотчетным проявлением неотвратимой судьбы, которую я сам неосознанно призывал свершиться. Эта ужаснувшая меня катастрофа была страстно желанной. А кроме того, она была необходимой, ибо иначе мне не удалось бы столь основательно сокрушить мой собственный самообман. Я несся навстречу ей с открытыми глазами, не способный и не хотевший остановить машинальное движение ее часового механизма. Я все предчувствовал, но не решался отдать себе в том отчет, я все заранее знал, но старался этого не замечать. Я как бы видел с закрытыми глазами. За мой отказ от нее судьба вдоволь натешилась надо мною тем, что в конце концов буквально все, что меня окружало, каждая вещь, каждый предмет подгоняли меня к неизбежной развязке — к этому шагу моего отчаяния, моего обречения на полное одиночество, моего прозрения. Даже моя жена и та стала лишь слепым и послушным орудием этого неотвратимого хода событий.

Моя мать умерла в районной больнице Вильденберга. Ее положили туда после второго инфаркта, и она, по мнению лечащих врачей (да и я так считал), уже вроде бы справилась с ним, как неожиданно ночью у нее остановилось сердце; она умерла во сне, не мучаясь. Врач из этой больницы приехал ко мне, чтобы лично сообщить о ее смерти. Он спросил у меня, где я хочу похоронить мать и не лучше ли больнице самой позаботиться о погребении. Поблагодарив его, я сказал, что приеду в Вильденберг во второй половине дня.

Когда я рассказал о смерти матери жене, она не сумела сдержать вздоха облегчения. Взглянув на меня со скорбной миной истой христианки, она сказала:

— Бог примет к себе ее душу и будет милостив к ней. Она это заслужила.

Потом жена села на софу, достала носовой платок и начала всхлипывать, прерываясь время от времени для энергичного сморкания.

Я сказал, что во второй половине дня поеду в Вильденберг, и попросил, чтобы они с Иоганной поехали со мной. Вместо ответа я услышал лишь всхлипы. Я стоял перед ней и ждал. Наконец она поднялась, спрятала носовой платок (она толкала его указательным пальцем под рукав шерстяного платья, пока платок совсем не скрылся, оставив на рукаве лишь едва заметный бугорок) и сказала:

— Прошу тебя, поезжай один. Мне это не по силам, а уж ребенку тем более.

Она вышла из комнаты. Я посмотрел ей вслед, бессильная ярость ударила мне в голову, у меня потемнело в глазах и на миг перехватило дыхание. Врет, подумал я устало; с детским упрямством мои мысли закружились вокруг этого слова; врет, врет, до чего же она изовралась.

Жена с первого же дня запрезирала мою мать. Она презирала ее за простоватость, за бедность, за тысячу мелких неловкостей. Даже теперь ей понадобилось выказать свое неуважение к моей уже мертвой матери. Эта лицемерка разыграла сочувствие и бросила меня одного. Оскорбило меня и то, что моя дочь Иоганна не хочет попрощаться с бабушкой. Иоганне шел всего десятый год, и, возможно, было разумно не показывать ей мертвым близкого человека. Однако мне хотелось, чтобы она поехала со мной, поэтому теперь я чувствовал в решении жены обидную издевку, ее давнюю неприязнь к моей матери, к моему происхождению да и ко мне самому. В бессильной злобе я все еще стоял посреди комнаты, когда открылась дверь и снова вошла жена. С жалостью глядя на меня, она сказала тихим, почти ласковым голосом.

— Возьми Кристину. Она тебе поможет.

Выехали мы после обеда. Мы молча сидели рядом. Я думал о жене, о нашем браке, о своей жизни и пытался себе представить, сильно ли изменилось лицо у матери. Кристина выглядела серьезной. У меня мелькнула мысль, что за все эти годы, которые она живет у нас, мы еще ни разу не ездили на машине одни. Старый мужчина и молоденькая девушка, подумал я, старый, очень усталый мужчина и девушка, которой впору быть его дочерью.

— Вам не стоило ехать, Кристина, — сказал я. — Не страшно будет смотреть на покойницу?

— Нет, — покачала она головой. — Я уже видела много покойников. Когда мы были маленькими, то часто находили в лесу мертвых солдат. Жуткое зрелище.

Она сидела напряженно выпрямившись и смотрела на дорогу. Взглянув на Кристину, я спросил себя, догадывается ли она, как много она для меня значит и с какой болью я желаю, чтобы она была моей дочерью.

— Нет, я не боюсь, — сказала она опять. — Когда умерла моя бабушка, мне самой пришлось обмывать ее. А мне было тогда всего двенадцать лет.

В этих словах почудилась внутренняя сила, даже чувство превосходства. Я знал, что не нужен ей, что я никчемен, как все те покойники, которые не сделают ей ничего плохого, зато и помочь не могут. Я пожалел себя, разжалобился до того, что на глаза едва не навернулись слезы. И я проклял в душе свою сентиментальность, пустые надежды дряхлого дурака, который не стоил ничьих симпатий и был достаточно стар для того, чтобы понять, что давно растратил свою жизнь, разбазарил на глупости и дешевые успехи и потому не смел претендовать ни на любовь, ни на привязанность. Единственным человеком, который любил меня несмотря ни на что, была моя мать, но вот она умерла.

В больнице меня отвели в подвал. Мать лежала в тесном, холодном закутке. Потолок был низкий, тут пахло чем-то едким, а сам закуток напоминал одну из двух комнатушек, в которых она провела большую часть своей жизни. Я подсел к ней, положил ладонь на то место, где под белой простыней вырисовывались руки, и, наконец-то оставшись с ней наедине, безутешно заплакал. И хотя уже понимал, насколько остался одинок, но в этот последний час вместе с матерью я был почти счастлив.

Кристина пошла к главному врачу. Я дал ей доверенность, чтобы она могла договориться о похоронах и подписать необходимые бумаги. Я ждал ее, вновь закрыв лицо матери простыней и выйдя из подвала, у дверей больницы. Когда Кристина вышла и рассказала обо всем, что сделала, я поблагодарил ее и поцеловал ей руку. Мой жест смутил ее. Чтобы сгладить неловкость, я по-отцовски обнял ее за плечи. Вдруг меня охватило неудержимое желание одарить ее, завалить платьями, туфельками, но все, что я сумел вымолвить, — было глупое, застенчивое приглашение выпить кофе. Все еще раскрасневшаяся, она отказалась.

На обратном пути мы рассказывали о своих матерях. Был теплый октябрьский день, бабье лето. Деревья вдоль шоссе сменили свой цвет; блеклую зелень тут и там прерывали желтые и коричневые тона. На петляющей прогретой солнцем асфальтовой дороге лежала земляная пыль со вспаханных полей.