— В юности она очень любила рисовать. У нее до сих пор сохранились толстые папки с чудесными рисунками. — Кристина говорила о своей матери. — Она была очень талантливой, но пришлось все бросить. Она уже много лет даже не притрагивалась к карандашу.
— Все в юности талантливы. А что из этого выходит?
— Хозяйство отняло у матери все силы.
— Скучает она по рисованию?
— Не знаю. Ей надо было тогда сбежать. Но она не решилась.
— Сбежать, как сбежали вы, Кристина? — пошутил я.
— Да. — Кристина посмотрела на меня без улыбки.
Мы ехали по безлюдному шоссе, по обеим сторонам высился лес. Ближе к дороге рос высокий папоротник, чуть подальше — подлесок. На съездах с дороги, там, где чернели угольные кучи, асфальт был разбит колесами повозок. Эти огромные угольные кучи, похожие на курганы, мелькали в просветах между стволами деревьев. Тут было сумеречно и прохладно. Солнце слабо пробивалось сквозь листву.
Мы как раз выехали из леса, когда послышались перебои мотора, а потом он и вовсе умолк. Подрулив к обочине, я вышел из машины и откинул капот, чтобы посмотреть, что случилось. Минут через двадцать я сдался. Вытерев пальцы пучком травы, я закрыл капот и сказал Кристине:
— Остается надеяться, что кто-нибудь проедет мимо и возьмет нас на буксир. — Оглядев пустую дорогу, я добавил — Только боюсь, ждать придется долго.
Кристина тоже вышла на дорогу. Мы в нерешительности стояли у машины. Вечернее солнце еще припекало, поэтому я снял пиджак и положил его на сиденье. Мы сели на обочину, принялись перебирать травинки. Из недальнего леса послышался стук дятла. Стук был громким, потом воцарилась тишина, затем снова раздался стук — сначала тишину разорвали отдельные и как бы неуверенные удары, а вслед за этим — частая ровная дробь. Я думал о смерти отца, о его пышных похоронах. Мать попросила меня тогда проводить ее на кладбище. Я отказался. Она была одна в огромной толпе, шедшей за гробом, который несли «отцы города», одна среди его деловых партнеров, друзей, благодарных пациентов — всех этих обманутых им обманщиков. Она шла одна, сестра по несчастью всех брошенных отцом женщин, которые, такие же одинокие, провожали отца в последний путь, — кое-кто из них шел с детьми, с моими неизвестными братьями и сестрами, которые, как и я, поминали своего монстра родителя либо с ненавистью, либо просто с безразличием. А теперь умерла и моя мать, и я, словно ребенок, почувствовал, что значит быть сиротой, покинутым всеми и свободным ото всего.
Кристина, казалось, спала с открытыми глазами. Она заслонила собой от меня низкое солнце, вокруг ее головы, сквозь ее волосы сиял яркий свет и делал ее невероятно прекрасной. Поднявшись, я проследил взглядом блестящую ленту дороги, терявшуюся во мраке леса. Потом я сел в машину и вновь попытался завести мотор, но опять тщетно.
Я сказал Кристине, что хочу пройтись, а если покажется какая-нибудь машина — пусть крикнет погромче, я услышу. Я побрел по лужку с остатками необъеденной коровами травы. Тут рос чертополох, странные и удивительнейшие растения самых разных и причудливых форм. Чертополох стоял высокими зарослями, листья у него были крупными и острыми; скотина ими пренебрегла. Под ногами попадались кротовины и норки полевок. Бездумно, полузакрыв глаза, шел я по полю, пока дорогу мне не преградила канава. Здесь меня и нашла Кристина.
Я услышал ее шаги и тихий шелест платья, она подошла ко мне и села рядом. Я чувствовал, что она глядит на меня, поэтому мне тотчас захотелось уронить голову на руки, чтобы спрятать лицо. Я поддался этому порыву стыдливости, и затем мне понадобились все оставшиеся силы, чтобы заставить себя открыть лицо. То ли от еще большего отчаяния, то ли от желания преодолеть смущение я откинулся назад, на спину, и теперь лежал беззащитный. Через тонкую ткань рубашки я почувствовал стебли травы и высохшие головки луговых цветов, а лица моего коснулась рука Кристины, которая вытерла мне слезы.
— Не плачь, — сказала она, продолжая гладить мой лоб и щеки.
Закрыв глаза, я целиком отдался и своей невыразимой печали, и спасительной девичьей ласке.
— Ты очень любил свою мать? — спросила Кристина.
— Не знаю, — честно ответил я. — Может, любил, а может, нет. Я вообще не знаю, любил ли я кого-нибудь и любил ли кто-нибудь меня.
— Плохо. Это очень плохо и очень грустно.
— И я даже не знаю, грустно ли мне, Кристина. Знаю только, что я ужасно одинок. До чего невыносима эта бесконечная одинокая жизнь.
— Ты не один. Я с тобой. Я люблю тебя.
— Ах, Кристина, — тихо выдохнул я.
Я испытывал облегчение и смертельную усталость. Меня пронзило чувство отцовской нежности к этому ребенку; потом я ощутил на моем лице тень от ее тела. Кристина прижалась губами к моим губам, ее руки обхватили мою голову, а потом таким же плотным кольцом опустились на мою шею, на грудь. Под поцелуями, объятьями, под ее прижавшимся ко мне телом я чувствовал удары своего сердца, которое глухо колотилось между ребер, росло там и грозило выскочить наружу. Я затаил дыхание, чтобы не захлебнуться в уносившем меня потоке. И вдруг милосердная пелена, которая дотоле оберегала и закрывала меня, прорвалась, и я с невидимой мне прежде ослепительной ясностью понял, что люблю Кристину, всегда любил ее и что она вовсе не дочь мне, а жена. Я постиг это не рассудком и не смог бы облечь свое открытие в слова, но такова была озаряющая догадка моей разрывающей вены крови, таковым было прозрение тысячи зрачков, открывшихся в порах моей кожи. Желание захлестнуло меня, каждый уголок моего мозга, оно опалило огнем мои глаза и бешено ворвалось в каждую мышцу, в каждое волоконце моей плоти. Я неподвижно следил, как Кристина разделась; ее узкая, хрупкая нагота прильнула ко мне. Безвольно отдал я ей мои руки, она прижала их к своим грудям, большим, шелковистым и женственным, придающим робкому девическому телу ошеломляющую нетерпеливую чувственность. Я ощущал податливую нежность кожи, не в силах шевельнуться, словно боялся повредить ореол вокруг ее тела. Меня била, сотрясала дрожь, и я спокойно, счастливо ждал, что мое сердце вот-вот разорвется, что этот маленький пульсирующий мускул лопнет от напора крови. Я отдал ей мои руки; они, ведомые руками Кристины, соскользнули к бедрам, черным курчавым волосам. Я оцепенел от огромности моего счастья, и Кристине пришлось самой раздеть меня. Я бессильно позволил ей сделать это, не решаясь даже дышать. Когда же выдох с почти предсмертным хрипом все же вырвался из моих легких, мне почудилось, будто грудь разрывается и я падаю на самое дно жизни, на самое дно желаний и смерти. Где-то далеко-далеко или высоко надо мной я услышал почти неразличимый жалобный вскрик Кристины.
Уже смеркалось, когда мы наконец смогли оторваться друг от друга. Опьяненные неиссякаемым счастьем, мы сели в машину, с улыбкой и без всякого удивления отметили, что мотор сразу же завелся. Всю дорогу мы молчали, но эта тишина была словно паузой доверительной беседы. Мы разговаривали безмолвно, обмениваясь мимолетными волшебными знаками любви, и только кончики наших пальцев едва касались друг друга.
Мне исполнился пятьдесят один год, когда я познал их — любовь, страсть и женщину. Я был почти стариком, когда пережил тот час моей жизни, который мог бы избавить меня от ненависти, яростного отчаяния и который блеснул во мне возможностью иной судьбы, иного человека, каким я мог бы быть. Но мне был пятьдесят один год, а Кристине — девятнадцать. Мое время ушло, приковав меня цепью старости к напрасно прожитым годам.
Мое сознание то и дело захлестывали то скорбь об умершей матери, то неостывавшее воспоминание о нашей роковой близости с Кристиной. Я сидел за рулем машины как последний дурак, не зная, плакать ли мне от горя или петь от счастья. И все же у меня было достаточно житейского опыта, чтобы за горизонтом этой блаженной скорби уже вновь видеть свою унизительную никчемность, что и заставило меня распрощаться со счастьем, пришедшим так поздно и длившимся так недолго.
Перед дорожным указателем с надписью «Гульденберг» я остановил машину. Мы не решались заглянуть друг другу в глаза; наконец я собрался с силами, чтобы расстаться со своей последней надеждой.
Слишком поздно. Как каменные жернова крутились эти слова в моей голове, все перемалывая. Слишком поздно.
— Забудь меня, Кристина, — приказал я.
— Да, доктор, — послушно сказала она.
— Ты должна меня забыть, — настойчиво повторил я.
Она кивнула и опять почти беззвучно сказала:
— Да, доктор!
— Уходи от нас. Найди себе парня, выходи за него замуж, роди ему детей. Тебе надо жить своим домом.
Я старался говорить с ней строго, безапелляционно, но голос мой звучал слишком просительно. Я умолял ее о том, чего хотел потребовать.
Кристина покачала головой:
— Нет, доктор. Мой дом у вас. Я забуду вас, но не покину.
Я был удивлен тем, как спокойно и твердо она сказала это, и не решился возразить. Я чувствовал, что возьму на душу неискупаемую вину, если тотчас не прогоню Кристину, но тем не менее испытал облегчение от ее слов. Мне не хотелось ее терять.
Кристина осталась у нас. Позднее я много раз, но всегда тщетно пытался уговорить ее уйти. Мои просьбы становились с годами все настойчивей, меня мучила совесть, тяготила мысль, что жизнь этой девушки пожертвована в угоду моему одиночеству. Я любил ее, и ничто не заставляло меня так раскаиваться, как вина перед ней. Меня снедала страстная тоска по Кристине, но непрестанный жгучий стыд делал меня только еще беспомощней.
Кристине исполнилось тридцать два года, когда я в последний раз попросил ее уйти от меня.
— Вы все еще не поняли, доктор, — сказала она с улыбкой. — Я не могу уйти от вас.
Со дня похорон моей матери я никогда больше не целовал Кристину, не приклонял голову на ее колени. Мы жили вместе как стародавние жених и невеста, обещанные друг другу и избегающие малейшего прикосновения, предназначенные друг для друга и в то же время недостижимо далекие. Кристина продолжала работать в моей практике и по дому; ничто не выдавало нашего нерасторжимого союза и ее пугающей меня решимости.