В конце июня Хорн пригласил нас на свой последний четверг. В тот вечер он говорил о завоеваниях вендов, западных славян и о том, какими обычно бывали их поселения. Мы собрались в нижнем башенном зале. Как всегда, тут расставили столы и стулья. Хорн сидел отдельно за небольшим столиком рядом с пианино и читал по рукописи свой доклад. Он монотонно бубнил усыпляющим голосом и поднимал на нас глаза лишь тогда, когда приходилось растолковывать какой-либо археологический термин или давать иные пояснения.
После доклада сотрудница Хорна подала чай. Окно было открыто. Мягко и нежно веял ночной ветерок, от которого трепетало пламя свечей. В обступивших замок старых деревьях кричал одинокий сыч. Жалобный плач этого вестника смерти был единственным звуком, доносившимся до нас из светлой ночи. При каждом новом крике все поворачивались к открытому окну. Даже Хорн прерывал свой доклад и с едва приметной улыбкой прислушивался, пока крик не умолкал.
После дневного зноя была приятна влажная прохлада толстостенного башенного зала. Я пил жиденький, безвкусный чай и думал свои думы. Я почти не слушал доклад Хорна и не участвовал в последующем обсуждении, которое шло довольно вяло. Как всегда, выделялась низкорослая супружеская пара учителей, подготовившаяся к докладу Хорна и теперь задававшая ему вопросы, — бледный, в дешевом костюме мужчина со впалыми щеками и редеющими волосами, с которых при каждом движении головы сыпалась перхоть, и его полная, такая же бледная жена, носившая слишком короткие юбки; она говорила громким, резким голосом, тоном обиженным и поучающим.
В заключение вечера пожилая дама, бывшая опереточная певица, прочитала рассказ, в котором, если мне не изменяет память, шла речь о старике, о его полном и спокойном одиночестве. Мы тихо пили чай и слушали пожилую даму, одаривающую нас фразами, похожими на ожерелья драгоценных камней, — она придавала им дополнительный, особенно благородный блеск разнообразием интонаций.
Когда опереточная певица закрыла книгу, на какой-то миг воцарилась мертвая тишина. Кажется, в такие моменты слышны шорохи Вселенной. Потом Хорн поднялся. Он пожелал нам счастливого пути и сказал, что следующий вечер состоится как всегда в четверг, но уже после летнего перерыва. Двенадцатого сентября, сказал Хорн, он собирается сделать доклад с диапозитивами о старых ветряных мельницах. На прощание он каждому пожал руку.
Я остался у ворот замка с Иреной Крушкац, чтобы подождать Хорна, который тушил свет и закрывал музейные помещения.
Слабый, холодный отблеск звезд падал на Ирену. Ночь была теплой, но я видел, что ее знобит. Я предложил ей пиджак. Она отказалась: ей не холодно, просто она немного устала. Мне хотелось по-братски обнять ее за плечи и сказать что-либо приветливое, но я боялся, что она поймет меня неправильно или осознает, что я по отношению к ней более не способен только на дружеский жест. Я стоял перед ней, смущенный как мальчишка, и вещал ученые глупости о звездном небе. Она смеялась над моими шутками, а я был настолько сентиментален, что буквально млел от ее смеха.
Подошел Хорн, и мы отправились в город по мощенной булыжником дороге, спускающейся по склону Замковой горы. Стояла такая тишина, что наши шаги, казалось, раскалывали ее.
— Собираетесь куда-нибудь уехать на лето? — вежливо спросил Хорн. По его голосу было заметно, что ему скучен сам вопрос, поэтому на интерес к ответу рассчитывать тем более не приходилось.
— Нет, — сказала Ирена, — мы поедем в отпуск только осенью, — она повернулась ко мне. — А вы, доктор?
— Я еду завтра на свой хутор. Мне не хотелось пропускать вашего четверга.
— Весьма польщен. Спасибо! — откликнулся Хорн.
Он сказал это так быстро и сухо, будто влепил мне пощечину. Ирена перевела удивленный взгляд с Хорна на меня, я недоуменно пожал плечами.
Мы шли по городу молча. Горело лишь несколько фонарей. Иногда, когда мы проходили мимо крестьянских дворов, считавшихся теперь находящимися в пределах городской черты, начинала лаять собака. В остальном было тихо, на улицах — ни души. У Отбельного луга мы, словно сговорившись, остановились, разглядывая цыганский табор. Были отчетливо видны силуэты фургонов. Светили притененные огоньки, до нас доносились негромкие голоса.
— Странные люди, — сказала Ирена. — Стараюсь понять их и не могу. Они похожи на детей, которые не хотят становиться взрослыми.
— Можно подумать, что к этому стоит стремиться, — пробормотал Хорн.
Он сунул руку в карман пиджака, достал сигарету и зажигалку. Закурив, он спросил:
— Вас никогда не подмывало сломя голову бежать из этого города?
— Нет, — ответила Ирена и засмеялась. — А с какой стати? Ведь то, от чего так бежишь, все равно тебя настигнет.
— Если убежать вовремя, то по крайней мере будет фора. Несколько дней, несколько часов на передышку.
— Вы говорите как-то потерянно. Что вас мучает?
— А я и есть потерянный человек, Ирена. Не смейтесь, доктор.
— Извините, я смеялся вовсе не над вами. Мне вспомнилась старая цыганка. На прошлой неделе она вылечила мою пациентку от стригущего лишая. Вылечила заговором. Я сам убедился в этом. Может, надо сходить к старухе и засвидетельствовать свое почтение? Так сказать, как коллега коллеге.
— Вас раздражает, что она тоже владеет искусством врачевания?
— Нет, Ирена, это меня не раздражает. Скорее веселит. Ведь моя наука не признает заговоров. И я разделяю точку зрения классической медицины, ибо не могу в своей работе полагаться ни на бога, ни на ведьмовские чары. Просто не имею права, это было бы безответственно по отношению к пациентам. А кроме того, это было бы преступлением против человеческого разума. И все же, что бы я ни говорил, приходится признавать этот непонятный факт, это чудо. Но я не собираюсь предавать мою науку (хотя она не может мне многого объяснить) или идти на выучку к цыганке. Тем не менее я отдаю должное ее умению.
Я замолчал и посмотрел на Хорна, но он глядел на цыганский табор и, казалось, не слышал меня.
— Извините, я не хотел докучать вам, — продолжал я. — Предлагаю согласиться с тем, что жизнь — это маленькая вечность. Эта мягкая ночь должна примирить вас с самим собой. Сделайте это ради себя же самого.
— По-моему, вы лезете не в свое дело, доктор.
Хорн сказал это тихим, ровным голосом, и только резкое движение, которым он швырнул сигарету на землю, а потом раздавил ее, выдало его раздражение.
— Я не хотел вас обидеть…
— Ладно, доктор, — перебил он меня. — Довольно.
Ирена тронула Хорна за руку. Потом она показала на молодого цыгана, который возник в дверном проеме фургона. В мерцающем свете керосиновой лампы мы видели только его профиль, курчавые волосы, обрамляющие лицо. Хорн молча отвернулся, и мы двинулись дальше. Перед домом бургомистра мы попрощались с Иреной. Когда она подала руку, мне показалось, будто я увидел в ее зеленых глазах какой-то трепет, будто я услышал какой-то безмолвный шепот нежности. Но она тут же отняла руку, пожелала спокойной ночи, шагнула на крыльцо и открыла дверь.
Я пошел с Хорном по Красильной улице до молочной, где наши пути расходились. Я пообещал вернуться в город в сентябре, точно к очередному четвергу.
— В вашем любезном интересе к моим докладам и моей персоне есть что-то унизительное, — сказал Хорн. — Кто вам дал право на эдакое высокомерное сочувствие?
Я засмеялся, коснулся его руки и, вздрагивая от смеха, ответил:
— Вы заблуждаетесь, мой дорогой, мой славный господин Хорн. Это не сочувствие, а профессиональный интерес. Я лишь пытаюсь определить диагноз.
— Желаю приятного отпуска, доктор.
— Не надо расставаться в ссоре. Мы же взрослые люди.
— А я с вами и не ссорюсь. Вы мне скучны, доктор. Воображаете себя независимой личностью, свободной от провинциальных предрассудков и мещанской косности. Но на вас уже лежит неизгладимый отпечаток этого захолустья, на вашем лице — тень его кружевных оконных занавесок, от вас несет нафталином. И избавьте меня от своей участливости. Это неделикатно и бестактно. Прощайте, доктор Шподек.
Он повернулся и пошел прочь. Я шагнул за ним.
— Секунду, господин Хорн. Откуда эта ненависть, эта внезапная и непонятная мне злость?
— Да отстаньте же от меня, наконец. Я хочу побыть один.
Остановившись, я смотрел ему вслед, пока тьма не поглотила его. Я пытался понять, чем вызвана вспышка его гнева, и поймал себя на том, что мысленно уже записываю его слова в «историю болезни», которую пора завести на него.
— До чего же прекрасно не видеть вас, идиотов, целых три месяца, — громко сказал я безлюдной, освещенной двумя тусклыми фонарями улице; у меня было такое чувство, будто черные дома услышали меня и отозвались бесконечным эхом. Я вспомнил Ирену, ее зеленые глаза, в которых увидел или хотел бы увидеть трепет нежности. Я вспомнил Кристину, смерть матери и снова подумал о чудаке Хорне, директоре нашего музея.
— Уверен, что в сентябре он извинится передо мной, — сказал я себе, — вероятно, он уже сейчас сожалеет о своей грубости.
Я ошибался. Два месяца спустя, в конце августа, Хорн покончил с собой.
Глава седьмая
— А дальше?
— Все так темно. Все расплывается перед глазами. Вы тоже исчезли. Умерли и исчезли.
— Это неправда.
— Но это же факт.
— А кто с тобой говорит? Разве я ничто?
— Не знаю. Ничего не понимаю.
— Какой ты скучный.
— А вы? До чего вы мне надоели. Мне надоели мертвецы. Правды они, видите ли, хотят. Вы мало что уразумели. Вы несправедливы к живым. Все и так тяжело, а вам бы только жаловаться.
— Возможно, ты прав, мой мальчик. Возможно. Но я мертв. Не забывай этого.
— Даже смерть не весомее правды.
— Я умер.
— Смерть не доказательство.
— Ах, что ты понимаешь! Ладно, хватит об этом. Вспоминай!
— Все так противоречиво. Расплывчато и непонятно. Все как в тумане.