Смерть Хорна. Аккомпаниатор — страница 4 из 61

Я представился тогдашнему бургомистру Францу Шнеебергеру и вручил ему предписание окружных властей. В марте меня назначили членом горсовета, а в июне Шнеебергер досрочно попросился на пенсию и согласно привезенному мной постановлению предложил своим преемником меня. Заседание горсовета единодушно проголосовало за это предложение, и таким образом я, чужак из окружного центра, стал бургомистром почти неизвестного мне раньше, недружелюбного ко мне провинциального городка, «отцы» которого только и ждали, что новоиспеченного бургомистра постигнет судьба предшественников, то есть меня разоблачат как фракционера или же вредителя за ошибку или неверную оценку обстановки при попытке конкретизировать одну из многочисленных расплывчатых директив применительно к местным условиям.

Сидя после выборов в новом кабинете, я часа три ждал, что сотрудники зайдут поздравить меня или посоветоваться о предстоящей работе. Заглянул ко мне только партсекретарь, пожал мне руку, и я понял, что он вряд ли сумеет мне чем-либо помочь, ибо он сам здесь такой же новый, чужой человек, да и любят его не больше, чем меня.

Кроме него, за тот день никто в моем кабинете так и не появился. Около четырех часов зазвонил телефон. Это была жена, она спросила, как мои дела и как все решилось.

— Не знаю, — сказал я, что было абсолютной правдой.

Она удивилась:

— Разве тебя не утвердили?

Оглядев пустой кабинет, стулья для посетителей, зияющие полки шкафа, оба фотопортрета над моим креслом, голый, если не считать двух телефонов и пепельницы с раздавленными окурками, письменный стол, я сказал:

— По-моему, всем кажется, будто я сам только что сунул голову в петлю.

Я замолчал, ожидая услышать ее голос. После некоторой паузы жена засмеялась и сказала:

— Ну хорошо. Укладываю чемодан и через три дня приеду. Но обещай, что не похоронишь меня в этом захолустье.

До самых сумерек я просидел в кабинете без всякого дела. Уходя домой, я спросил секретаршу, не записывался ли кто-либо на прием.

— А вы кого-то ждете? — сочувственно спросила она и с любопытством взглянула на меня. Я покачал головой.

Неделю спустя я встретил в городе Хорна. Мы столкнулись на улице неподалеку от молокозавода. Он молча приподнял шляпу и хотел пройти мимо. Я же, удивленный этой встречей, заговорил с ним. Оказалось, Хорн уже полгода живет здесь.

— Вот так совпадение, — засмеялся я.

Хорн едва заметно кивнул и безмолвно уставился на меня. Это был все тот же полный боли взгляд, каким он смотрел на меня, стоя перед комиссией, взгляд, в котором не было ни осознания правильности принятой меры, ни понимания пусть болезненных, но необходимых выводов. Я сделал тогда все возможное, чтобы объяснить ему правильность решения партийного руководства. Мы убеждены, сказал я, что субъективно он не виновен, однако своей доверчивостью и недооценкой принципа партийности он нанес нам серьезный ущерб. В интересах нашего общего дела и великой цели ему следует признать ошибки и понести заслуженное наказание, тем более что факт беспринципных уступок по отношению к буржуазной идеологии установлен. От себя лично я добавил, что на его месте, возможно, действовал бы точно так же, зато и от него, окажись он на моем месте, ожидал бы не менее решительного осуждения.

— Не старайся, чтобы я тебя понял и одобрил, товарищ Крушкац, — сказал он и ушел, хлопнув дверью.

И вот теперь Хорн вновь стоял передо мной; по его холодному, неподвижному взгляду было видно, что он ничего не забыл. Ничего не забыл и ничему не научился.

— Вот так совпадение, — повторил я все с той же сердечностью. — Нас обоих занесло в этот паршивенький провинциальный городишко.

Я тронул его за рукав.

— Выпьем-ка по рюмочке за негаданную встречу! — предложил я.

Он так стремительно шагнул назад, что полы пиджака разлетелись. Прежним, полным боли голосом, каким он отвечал комиссии, Хорн произнес лишь:

— Нет, господин бургомистр.

Глава вторая

— А потом? Что было потом?

— Мне было страшно.

— Страшно?

— Вы пугали меня. Я почти ничего не понимал и боялся.

— Меня?

— Да. Ведь про вас говорили…

— Кто говорил? Вспомни!

— Уже не знаю.

— Ты не мог этого забыть. Вспоминай!

— Но я был еще ребенком.

— Это было вчера. Ты должен вспомнить. Я-то ведь помню.

— Мертвые не забывают.

— Нет, забывают. Они ничем не лучше живых.

— Но мне говорили…

— Не отвлекайся. Вспоминай. Ты должен все вспомнить.

Томас

Мы крались за Голем. В одной руке он нес сумку, в другой шляпу. По склону Мельничной горы он поднимался медленно. Наверху зашел в табачный ларек. Мы остановились поодаль, ожидая, пока он выйдет. Наверняка берет свои египетские сигареты, шепнул я Паулю. Голь курил целыми днями напролет, от этого пальцы у него совсем пожелтели.

В курортном парке прогуливались лишь несколько человек. Пока не спадет жара, курортники предпочитают сидеть дома, там прохладнее. Меж древесных крон, пыльных клумб, пестрых цветников зияла пустая оркестровая раковина под проржавевшей крышей — страшная, пугающая, темная воронка с отблесками заходящего солнца на металлических обводах.

Когда Голь проходил по парку, мы заметили, что он громко разговаривает сам с собой. Степенно, однако все же довольно быстро, он прошагал через поселок на окраине, миновал развилку дорог за городской чертой и свернул на ведущую к его дому тропинку, по бокам которой виднелась глубоко вдавленная в песок колея. Он шел выпрямившись, с высоко вскинутой головой, однако было заметно, что идти ему трудновато.

Мы отстали. Здесь было безлюдно, а попадаться Голю на глаза не хотелось.

Тропинка упиралась прямо в кирпичный дом, стоявший посреди заросшей бурьяном лужайки. Позади него начинался сосновый бор. Голь жил в этом доме со своей взрослой дочерью. Гостей у них не бывало. Порой с обитателями дома безуспешно пытались заговорить курортники, если, гуляя по лесу, добредали до садовой ограды. Раз в году сюда приезжал грузовик и ссыпал к ограде блестящие угольные брикеты. Даже почтальон наведывался сюда редко.

Когда Голь отворял калитку, затявкал пес. Старик подошел к псу, потрепал загривок. Потом прошел в дом. Мы обежали сад и подкрались к ограде со стороны леса. В саду сидела дочь Голя. Она играла пуговицами, которые высыпала на стол из жестяной банки. Увлеченная игрой, она не заметила нас. Мы спрятались в папоротнике и принялись следить за ней, едва удерживаясь от смеха.

Из дома вышел Голь, со старой курткой в руках. Он пощупал пальцами, не протерлись ли у куртки рукава или спина, и на ходу надел ее. Дочь оторвалась от пуговиц, лишь когда он вплотную приблизился к ней.

— Цыгане! — громко сказала она и замахала рукой в сторону города. — Там цыгане!

— Знаю, — кивнул Голь. — Я их видел. Успокойся.

Он разговаривал с ней ласково, но женщина, кажется, вообще не слушала его. Она все показывала худой рукой на город. Голь подошел к собачьей миске и положил туда захваченные с кухни остатки еды. Дочь не отставала от него ни на шаг.

— Ступай в дом, — терпеливо сказал господин Голь, — а то простудишься.

Дочь схватила его за рукав.

— Цыгане!

— А ты их видела? — спросил Голь.

Она гордо кивнула и с надеждой заглянула ему в глаза.

Голь погладил ее руку.

— Ну хорошо, хорошо. Ступай в дом.

Он открыл дверцу курятника. Выплеснул из плошек грязную воду и налил свежую. Потом достал из кармана хлеб, покрошил его курам. Стул и стол, за которым сидела дочь, он отнес в дом. Через освещенное окно мы видели, как он разговаривает с дочерью. Затем свет зажегся в мансарде. Там у него стоял подрамник. Голь каждый день писал свои картины. Я знал это от него самого. Но картин он никому не показывал. Голь писал их только для себя.

Я знал господина Голя давно, еще до того, как впервые познакомился с ним в замке и он разрешил помогать ему. Я видел его во время наших прогулок по курортному парку. Томясь от воскресной скуки, мы с младшим братом плелись за родителями, а он обычно сидел у пруда с золотыми рыбками и, нахлобучив шляпу на колено, задумчиво смотрел на воду. Мой отец всегда приветствовал его, но не удостаивался даже взгляда. Когда мы удалялись на несколько шагов, отец говорил:

— Жаль человека.

Порой отец вздыхал:

— Как прискорбно, ведь он был так талантлив.

Потом он оборачивался к нам и, строго поджав губы, спрашивал:

— А вы с ним поздоровались? Не забывайте вести себя прилично.

После этого отец что-то вполголоса говорил матери, и мы двигались дальше.

В парке мы, как правило, встречали капельмейстера курортного оркестра, который вел у нас в школе уроки музыки, и доктора Шподека — его практика находится на Рыночной площади. Их тоже полагалось приветствовать поклоном; отец больно нагибал наши головы как можно ниже, потому что так велели приличия. С дочерью доктора мы здоровались за руку; она делала книксен, я же при этом зло зыркал на нее. В нашем классе ее не любили, никто не хотел с ней водиться. Наконец родители трогались дальше, а мы должны были чинно следовать за ними в трех-четырех шагах, потому что в курпарке неприлично носиться сломя голову, а нужно отдыхать, прогуливаться, или, как выражался мой отец, дышать свежим воздухом.

Часто доктор Шподек или другие знакомые встречались нам опять. Тогда родители вновь приветствовали их поклоном, а я делал вид, будто разглядываю камешки под ногами или пуговицы на своем костюмчике, лишь бы не поднимать глаз и избежать унизительной церемонии повторных приветствий.

Когда мы в конце концов уходили из парка, отец непременно ворчал, будто вновь увидел слишком много незнакомых лиц. А если мать уверяла, что все это были курортники, то он произносил голосом, не терпящим никаких возражений:

— Нет и нет! Какие, к чертям, курортники! Они же явно из поселка. Скоро совсем перестанешь узнавать собственный город.