Смерть Хорна. Аккомпаниатор — страница 49 из 61

мог вспомнить, когда именно вставал и начинал ходить и что читал перед этим.

Он не мог бездельничать. Разучился, говорил он себе, ведь даже в тюрьме он работал много, чем порой, к своему удовольствию, даже раздражал надзирателей. Попытка перехитрить самого себя, заставить себя относиться к безделью как ко благу не удалась, что и приходилось признать. Прискорбно, однако факт. Даллов поднялся со стула, скомкал бумажки с вычислениями и изорвал их. Он принял решение, которое сразу же принесло ему облегчение, хоть и не ясно было, куда это решение заведет, какие возможности в его жизни для него вообще еще открыты, остались ли у него шансы найти в середине жизни новую профессию, заняться совершенно новым делом. «Середина жизни», — подумал он, усмехнувшись патетичности этих слов, и тут же из суеверия мысленно добавил: «По статистике». Он вспомнил отца и его просьбу вернуться, взять хозяйство в свои руки. Он покачал головой — нет, это не для него, а жаль.

Лег в постель он рано, ему хотелось перед сном обдумать свои возможности, варианты решений. Поскольку возвращение в университет он категорически исключал, то довольно скоро зашел в тупик. До сих пор, если не считать двухлетнего тюремного заключения, он ходил в школу, потом учился и работал в университете, поэтому ему не хватало жизненного опыта для ориентации вне стен учебных заведений, чтобы подыскать себе подходящее дело. Размышления его были бесплодны и лишь усиливали чувство неуверенности. Как ни томило, ни мучило его безделье, он ощущал, что уже слишком сильно засосан им, поэтому беспомощность и нерешительность вполне соответствовали его нынешнему самочувствию, в том числе нежеланию вставать по утрам с постели, неохоте обдумывать предстоящий день, неосознанной тоске по вечернему досугу после работы, когда все приходят домой и отдыхают, — его именно в эти часы тянуло уйти из дома, чтобы смешаться с теми, кто искал развлечения после рабочего дня и на кого он мог походить хотя бы остаток вечера. Он обрел свободу, которой не мог воспользоваться. Она стала невыносимой. Осознание этого тяготило и обескураживало, он понял, что дальнейшая жизнь его уже предопределена им самим или другими и теперь остается лишь шагать тем предопределенным путем без возможности что-либо изменить. Больше никаких сюрпризов ждать от себя не приходится, тюрьма лишь подтвердила это. Ведь он попал туда не за преступление, не за особую строптивость или смелость, осудили и посадили его просто по глупой ошибке, что бы там ни значилось в приговоре и что бы там ни талдычил судья. Тюрьма оказалась просто несчастным случаем в его размеренной жизни. Оплошностью, и только. Причем, возможно, с обеих сторон. Итак, перемен не было, нет и не будет. Был лишь некий перерыв, хотя Даллов и надеялся, что когда перерыв закончится, то появится возможность решающего, окончательного поворота в жизни. Но, как он теперь догадывался, он не сумел воспользоваться шансом, все обернулось лишь достойным сожаления, но в общем-то малозначительным несчастным случаем. Его просто сняли с рельсов, как игрушечный локомотивчик, и вот теперь не остается ничего другого, как постараться без особенных сотрясений и ударов попасть колесиками поточнее на старые рельсы, чтобы локомотивчик продолжил свой равномерный и бесконечный бег по кругу.

Ему исполнилось всего тридцать шесть лет, а он был уже стариком — во всяком случае, старым настолько, что весь день ждал лишь того, когда снова уляжется спать.

Завтра, сказал он себе, завтра поищу работу. Он усмехнулся, натянул на плечи одеяло и подумал об Эльке. Ему хотелось спать с ней, но идти к ней было страшно. Он боялся, что если снова пойдет туда, то помимо его воли и без возможности изменить потом что-нибудь сложится прочная связь. А этого он не хотел, но в то же время сознавал, что все-таки пойдет к ней. Походы по барам ему надоели. Случайные женщины пугали его еще больше, а главное, вызывали у него брезгливость к самому себе.

Он снова пойдет к Эльке; когда-нибудь, видимо очень скоро, и здесь все будет решено за него, а он будет ходить к ней только потому, что уже побывал у нее день или два назад, и их связь будет лишь бесконечным продолжением одной случайной встречи. Они будут заниматься любовью в ее кровати или на матрасе за платяным шкафом, потому что уже делали это, и так будет заведено у них на ближайшую вечность. Локомотивчик игрушечной железной дороги по имени Ханс-Петер Даллов безостановочно побежит вперед и все время по кругу. Даллов так и заснул с саркастической усмешкой.


Штеммлер был немало удивлен, когда следующим вечером Даллов позвонил в его дверь. Даллов даже спросил: может, визит некстати? Штеммлер замотал головой и пригласил его в гостиную. Там он налил водки себе и Даллову. Разговор у них не клеился, так как Штеммлер боялся чем-нибудь напомнить Даллову о тюрьме.

Даллов при заминках помалкивал, не собираясь помогать собеседнику. Его забавляло это сложное, какое-то судорожное лавирование вокруг деликатной темы.

Через полчаса пришла Дорис, жена Штеммлера, и попросила мужа, чтобы тот пожелал детям «спокойной ночи». Штеммлер спросил Даллова, не хочет ли он присоединиться, чтобы взглянуть на детей — ведь младшего он еще не видел.

Даллов уже собрался было подняться с кресла, но потом вдруг отрезал:

— Нет, пожалуй. Я не хочу их видеть.

Дорис явно обиделась, поэтому он поспешил добавить:

— Не умею я обращаться с детьми.

Вечер получился мучительным для всех троих. Даллов расспрашивал Штеммлера насчет работы. Тот отвечал неохотно. Во всяком случае, так заключил Даллов из односложности ответов. Штеммлер даже заметил Даллову, мол, историкам на производстве делать нечего. На объяснение Даллова, что он не хочет больше заниматься наукой, потому и ищет другую работу, Штеммлер сказал:

— Все это глупости, Петер. Неужели вся твоя долгая учеба и прежняя работа пропадут зря?

Даллов серьезно посмотрел на него и искренне ответил:

— Я не хочу больше терять времени. У меня такое чувство, что надо торопиться. — Штеммлер с женой недоуменно уставились на него, поэтому он добавил: — Да-да, у меня такое чувство, что пора наконец повзрослеть.

— Вот именно, — подхватил Штеммлер, — как раз это я и хотел тебе посоветовать.

Его жена громко засмеялась, Даллов решил присоединиться к ней и улыбнулся.

— А у вас? — спросил он. — У вас есть что-нибудь подходящее для меня?

Штеммлер покачал головой:

— У нас тебе придется начинать с самого малого, практически с нуля. А это не лучший способ становиться взрослым.

Даллов поглядел на Дорис, пытаясь угадать, продолжает ли она обижаться на него из-за детей или нет.

— А ведь мы еще ни словом не помянули последних двух лет, — сказал он. — Неужели вас не интересует, каково у нас в тюрьмах?

Штеммлер с женой переглянулись, потом она пробормотала:

— Мы полагали, тебе неприятно касаться этой темы.

Почему-то ответ удивил Даллова, он задумался. Наконец он утвердительно кивнул и сказал:

— Мне ведь особенно нечего и рассказать. Жизнь там очень упорядоченная, только, конечно, нужно к ней привыкнуть. Впрочем, привыкаешь поразительно скоро. С другой стороны, как-никак целых два года, их из жизни не выкинешь.

— Если хочешь поговорить об этом, пожалуйста, — сказал Штеммлер, подливая водки. — Мы тебя слушаем.

— Нет, не хочу, у меня проблем с этим нет.

Даллов разозлился на самого себя, и ответ получился резковатым.

Наступила долгая пауза, а когда Даллов наконец сказал, что ему пора домой, Штеммлер лишь кивнул и тут же поднялся. Попрощались они довольно сухо.

Дома Даллов выпил на кухне еще рюмку водки, перебирая в уме друзей и знакомых. Потом он включил радио; слушая сентиментальные английские песенки, он громко подпевал их умильно-грустным припевам.

Что-то все-таки в нем переменилось, только он не мог понять, что именно. Он подумал, не встретиться ли ему с прежними сокамерниками, но тут же отбросил эту мысль. Ни с кем из них он не подружился, да и вряд ли кого-либо обрадовала бы эта встреча. Хотя что-то из тюремной науки, из того, чему учили его опытные сидельцы, видно, прочно засело в нем.

Нет, тюрьма, сказал он себе, была в моей жизни не просто несчастным случаем.

Он поймал себя на том, что проговорил это вслух, стуча рукой по столу. Он даже расстроился. Налив полную рюмку водки, он залпом выпил ее. Передернулся. Потом встал и посмотрел на себя в зеркальце над мойкой. Он испытующе разглядывал свое лицо, глаза. Он понял вдруг, что где-то подспудно, неосознанно его томит тоска по тюремной камере. Ему не хватало того странного душевного покоя, который наступает, когда о тебе проявляют такую всестороннюю, всеобъемлющую заботу, когда жизнь полностью упорядочена. В тюрьме за него все решали другие. Когда сопротивление твердым, непреложным правилам иссякает, наступает не просто покорность регламенту, который расчисляет любую минуту дня и ночи, но и свобода от необходимости принимать решения, поэтому исполнение любых предписаний даже сопровождается неким тупым удовлетворением. И теперь ему не хватало четкого распорядка дня, предписаний, возможности бездумного и безответственного существования. Может, потому он и залеживался теперь по утрам в кровати так долго, что никто не стучал в дверь и не подавал команд строгим глухим голосом. Я все еще не вышел из тюрьмы, подумал он, одной ногой я все еще там.

Он снова налил себе водки и посмотрел в ночное окно. Увидел он только ветви дерева перед кухней, но ни ствола, ни лежащего дальше двора, гаражей, маленьких садиков видно не было. Темное кухонное окно вызвало чувство беспокойства. Смешно, конечно, но ему казалось, будто ночь глядит на него сквозь кухонное окно, будто окно — это око ночи. Он продолжал смотреть в темноту. Никак не мог решиться повернуться спиной к окну. Завтра куплю себе занавески, сказал он вслух и выпил водку. Он устал. Слишком устал, чтобы отправиться в кровать. Я стал похож на беглого, одичавшего пса, подумал он. Улыбнувшись этому сравнению, он задумался. Сравнение показалось ему удачным. Выпущенные арестанты, сказал он себе, и впрямь похожи на несчастных, беспризорных собак, паршивых, грязных, бегающих по городу в вечном страхе побоев и в поисках чего-то, чего они сами не знают, но не перестают жадно искать. Они коварны, опасны, непредсказуемы, а ищут они всего-навсего нового хозяина, который их будет поглаживать и лупить и которому можно лизать руку. Эту же руку они рано или поздно — а все потому, что поиски этого непонятного нечто так и не прекратятся, — прихватят зубами, то ли легко и играючи, то ли со всей неизрасходованной яростью, смертельной хваткой.