Но пятнадцать лет спустя мы все еще торчали здесь же, а потом Ирену пришлось отвезти обратно в Лейпциг. Три месяца пролежала она там в окружной больнице, пока в конце концов не умерла тяжелой, мучительной смертью. Рак ее иссушил. Ее мертвое тело было легче, чем у шестилетнего ребенка. Я сдержал свое обещание, хотя совсем не так, как ждал и надеялся. Ирена умерла и была похоронена в родном городе. За все годы оставшейся жизни я не сумел примириться с этой утратой. Не было у меня стольких грехов на белом свете, сколько я искупил годами после смерти Ирены, бесконечным временем моего одиночества. Если существует что-то вроде бога, перед которым я, скончавшись, предстану, чтобы ответить за мои дела, мысли и слова, то мне уже сейчас интересно, чем он оправдается передо мной. Но, может быть, моя смерть сделает меня смиренней, и, представ перед господним троном и ликом, я отрекусь от бога, чтобы ему не пришлось выдумывать оправдания за то, что он мне причинил.
В тот день, когда я встретил Ирену на вокзале и провел ее по городу, которым мне предстояло управлять в качестве бургомистра, мы еще не подозревали о том, что ей суждена долгая, мучительная смерть, и каждый из нас надеялся пережить другого.
Я показал Ирене нашу квартиру и обрадовался, что та ей понравилась. Я дал ей много денег, чтобы она смогла обставить и убрать квартиру по своему усмотрению, не нуждаясь в моей помощи, так как я целыми днями до позднего вечера пропадал в ратуше.
Спустя три года школьники нашли в лесу мертвого Хорна. Бахофен рассчитывал, что этот покойник сломит мне шею, и написал множество писем — больше, чем следовало. Однако я пережил и смерть Хорна, и глупые интриги Бахофена, но остался бургомистром Гульденберга, где проработал в общей сложности девятнадцать лет. И все же смерть Хорна стоила мне дорого — она стоила мне жены. Я потерял Ирену. Задолго до смерти она, по сути, ушла от меня.
Однажды октябрьской ночью после того лета, которое вызвало столько пересудов, я лежал в постели рядом с ней, гладил ее и желал ее. Неожиданно она села, включила маленький ночничок и молча посмотрела на меня. И когда я, чтобы избежать этого невыносимого взгляда, спросил наконец, что с ней, она ответила безразличным голосом:
— Никогда не думала, что случится такое, но ты стал мне противен.
Больше самой фразы меня напугал бесповоротный холод в ее глазах. И хотя мне казалось, что я ее понимаю, но лишь гораздо позднее я действительно понял, что она ушла от меня навсегда. Мы продолжали жить вместе, и она не отказывала мне в ласке. Я все еще любил ее, но на мою нежность она отвечала недоуменным взглядом, а мою страсть и объятия она просто терпела. Я любил ее, однако любовь ей лишь докучала. И когда я, обессиленный ее равнодушием, отваливался от нее, не было мне успокоения — мною владело отчаяние. Осторожные ночные шорохи проникали сквозь мои воспаленные веки, рот у меня пересыхал, меня мучила бессонница. И, лежа рядом с моей безжалостной, недостижимо далекой женой, я начинал чувствовать, как становлюсь противен самому себе.
То лето выдалось очень жарким. В июле у меня опять начали опухать ноги, но нельзя было закрывать магазин. Я целыми днями простаивала за прилавком, а в результате — закупорка вен. Когда выдавалась свободная минута, я ложилась, но это плохо помогало, и от боли в ногах я все равно едва могла ходить. Вечером, сделав мокрый компресс, я садилась к столу, клала ноги на кушетку и принималась клеить на учетный лист продуктовые карточки, которые днем собирала в жестяную банку.
Полночи я не могла заснуть. Если не томили мысли о Пауле, то мучила боль в ногах. К врачу идти не стоило. Ведь ясно, что он посоветует, — лучше бы он посоветовал, кого вместо меня поставить за прилавок. Пауля я об этом и не просила. Правда, шли летние каникулы, и он уже был достаточно взрослым, но, оставь его в магазине одного, он будет красть. Поэтому каждое утро, несмотря на распухшие ноги, я снова поднималась и отправлялась в свой магазин, лишь бы не дать сыну нанести мне еще одну обиду.
К воспалению вен я привыкла. Ноги у меня были распухшими даже в день свадьбы. Я робела, ноги ныли, от вина мутило, но муж меня не пожалел.
— Это брачная ночь, — все твердил он.
Он снял с меня фату. Заставил раздеться. Потом этой дорогой красивой фатой укутал меня с головы до ног и лег на меня.
А утром, увидев порванную и окровавленную фату, он только посмеялся:
— Такой старой девственницы у меня еще не было. Но лучше поздно, чем никогда.
Через два дня я отнесла фату матери моей подруги Юлианы. Та расправила фату, увидела шов, заметила беспомощные попытки скрыть его, разглядела след от крови, который так и не удалось отстирать, и с молчаливым презрением посмотрела на меня. Я прямо вся похолодела. Мать Юлианы так же молча и очень медленно сложила фату, сложила так, чтобы след моей муки и позора остался сверху и колол мне глаза. Стараясь не трогать пальцами шов, будто это свежий шрам, она разгладила фату.
— Простите, — прошептала я.
Она посмотрела на меня, губы у нее сузились, она повернулась и унесла фату из комнаты. Я выбежала на улицу.
Когда я была беременной на пятом месяце, муж стал где-то пропадать по вечерам. Еще до рождения Пауля муж переехал к молодой женщине, которая жила в Мельничном переулке. Хуже всего было то, что эта женщина ходила за покупками в мою лавку, а я не решалась гнать ее, боялась злить мужа.
Когда Паулю исполнилось четыре года, муж со своей сожительницей уехали отсюда. Это я упросила его. В маленьком городке вроде нашего очень трудно, если на глазах у всех муж ушел от тебя к женщине помоложе и покрасивей и даже не заглядывает домой проведать сына. Я попросила мужа уехать, потому что больше не могла изо дня в день видеть его с той женщиной, а кроме того, стали нестерпимыми любопытство и показное сочувствие моих покупателей. Муж согласился исполнить мою просьбу, а за это я отказалась от денег, которые мне причитались на сына. Никогда мое отчаяние не было таким счастливым, и никогда больше не плакала я в подушку с таким облегчением, как в тот год, когда муж наконец-то совсем бросил меня. С тех пор мы виделись с ним лишь однажды, хотя по закону и сейчас женаты, потому что на развод не подавали ни он, ни я. Не знаю, почему он этого не сделал. У меня не было надобности разводиться. Главное, чтоб не видеть его. Вот и все. Теперь он, может, уже помер, не знаю.
А тогда мне очень помогла моя подруга, она старалась изо всех сил. Сама Юлиана замуж так и не вышла. Она стала экономкой у пастора Геслинга — вела его хозяйство, ухаживала за болезненным священником, который в молодости работал миссионером в тропиках и потому страдал от приступов желтой лихорадки. Каждый раз ему приходилось вылеживаться по нескольку дней.
Юля мне много помогала. Иной день по два-три часа простаивала за прилавком, пока я лежала в подсобке и только через открытую дверь подсказывала, где взять какой товар. Когда покупателей не было, Юля подсаживалась ко мне. Мы пили кофе или разговаривали.
Злые языки не пощадили и ее. Юля об этом знала и очень страдала. Впрочем, переживала она больше за своего пастора, чем за себя. Она считала его чуть не святым. Пересуды беспокоили ее только из-за него. Пожалуй, Юля никогда не говорила, что сама не согрешила бы. Зато всегда твердила одно: кто говорит про нас такое, совсем не знает его преподобия.
Помешалась она немножко на своем пасторе. Но вообще-то Юля добрейшая душа и моя лучшая подруга. Никто на свете не сделал для меня столько, сколько она, — ни мать, ни муж, ни сын. Никто. И уж тем более господин Хорн.
Юля считала, что господин Хорн одержим каким-то бесом. Она всегда глядела на него с легким прищуром, недоверчиво, настороженно. В его присутствии она не произносила ни словечка, а поскольку и он к ней не обращался, то разговаривать им не доводилось.
Когда он уходил, она мрачно глядела на закрывшуюся за ним дверь, потом поворачивалась ко мне и всякий раз предупреждала:
— Несчастный он человек. Берегись, Труда, он и другим приносит несчастье.
Я только смеялась. Я сама видела, что он несчастлив, и знала — счастья от него не жди. Ну а сделать меня несчастней, чем я была, никто бы не сумел. И все же меня тревожили эти пророчества Юлии.
Теперь, когда прошло столько лет, я думаю, все же она оказалась права.
Через две недели после похорон господина Хорна мне вернули его опечатанную комнату. Наконец-то я могла опять распоряжаться всей своей квартирой, не стесняясь, как прежде, своего пускай почти незаметного постояльца.
Когда мы сняли пломбу, Юля первой вошла в его комнату. Она сожгла на блюдечке немного ладана и пошептала молитвы. Мне она велела подождать за порогом, и я молча глядела оттуда. Потом она распахнула оба окна, проветрила комнату и только тогда пустила меня.
— Бесов прогоняла, — объяснила она, заметив мое недоумение.
— Это же суеверие чистой воды, — сказала я. — Пастор твоего ведьмовства не одобрил бы.
Юля отнесла блюдечко на кухню. Потом накинула свое поношенное черное пальто, взяла кошелку и встала передо мной. С обычным самомнением, не терпящим возражений, Юля отчеканила:
— Для тебя же стараюсь. Тяжкие думы несчастного покойника живут на свете гораздо дольше, чем любые радости того, кто усоп в мире.
Тут Юля перекрестила себя и меня, кивнула, довольная собой, и ушла.
Глава третья
— Дальше, мой мальчик.
— Вы сильно напугали меня — в тот раз, когда я вас нашел.
— Да-да, жизнь ужасна.
— Не жизнь, а то, как вы умерли.
— Смерть тоже ужасна.
— Вы так переменились. И ваш язык, губы…
— Это не в счет. Ведь это конец, и только.
— Но я не могу забыть той картины. Я вижу вас в лесу…
— Это неважно. А что было прежде?
— С тех пор многое произошло. Минуло время. Были иные люди, другие города…