Смерть и воскресение царя Александра I — страница 21 из 49

Носивший в сердце Бога муж.

Именно, именно: «Носивший в сердце Бога»…

Державин сам бывал у Голицына, как свидетельствуют биографы. Мережковский, безусловно, был знаком (по «Русскому архиву») с описанием его молельни у Ю.Н. Бартенева, но одну деталь опустил, она же, как нам кажется, очень важна: «… в стороне стоит низенький деревянный стулец, напоминающий нам, как некогда православные отшельники наши, сидя на таковом, творили Иисусову молитву». Низенький стулец помогал исихастам сводить ум в сердце; опустив подбородок на грудь, они повторяли на вздохе: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий», а на выдохе: «Помилуй мя, грешнаго». И так на протяжении многих часов, неподвижно, пока не растеплится сердце и не озарит его высший Фаворский свет.

Неужели и Александр с Голицыным тоже пытались?! Вряд ли… В Петербурге, на Фонтанке, заниматься аскетической практикой, этим православным художеством, как его называли, к тому же без опытного наставника… нет, нет. Но стулец-то был: вот он, стулец! Значит, об исихазме знали, и не понаслышке. Во всяком случае, неуемный, дотошный Голицын – уж он-то докопался, раздобыл драгоценные крупицы сведений, а от него, своего верного друга, узнал и Александр. И не унес ли Александр этот стулец с собой в скит? Не буквально, конечно, взял и унес, но ведь старчество православное – это исихазм, постоянно творимая молитва Иисусова, а Феодор Козьмич – старец…

Ну, а как же это согласовывалось со строгим православием, канонической церковью? Можно было бы успокоить себя, разделив духовный путь Александра на два этапа: мистические искания юности, порывы, метания и – православное старчество. Да, это по сути верно, но до конца согласовать Александра нам не удастся, внутреннюю церковь он в себе сохранил и пронес через всю подвижническую жизнь; отцу Феодосию остался верен – тому самому отцу Феодосию, который в знак приближения царства Божьего и схождения Небесного Иерусалима взял себе новое имя. Какое, читатель? Да, уже знакомое нам имя – Феодор.

Вот и еще одна причина, по которой Александр позднее назвал себя так же. Или, может быть, совпадение?

Глава пятая Баденские принцессы

Дмитрий Мережковский в своем романе, воссоздавая обстановку Зимнего дворца времен Александра, всегда точно описывает, что было видно из окон. Да, из окна той или иной гостиной, спальни, кабинета – набережная Невы, Дворцовая площадь, Адмиралтейство. Наверное, готовясь к работе, обошел весь Зимний дворец с записной книжкой: а ну-ка, если встать так, посмотреть отсюда, а теперь чуть в сторону?.. Даже не наверное – наверняка, недаром Зинаида Гиппиус о нем писала: «Начиная с «Леонардо» – он стремился кроме книжного собирания источников еще непременно быть там, где происходило действие, видеть и ощущать тот воздух, ту природу». И уж если Италию исколесил вдоль и поперек, прослеживая жизненный путь Леонардо, то и в Зимнем должен был «непременно» побывать, ведь со времен Александра прошло всего сто лет, почти ничего не изменилось, виды из окон те же, разве что чуть-чуть исказило их время.

Вот и я брожу по Зимнему дворцу и, останавливаясь у окон, думаю: и Александр так стоял, глядя на Неву, на шпиль Петропавловской крепости. И тут же возникает другая мысль: Александр-то ладно, ему это было все родное, с детства знакомое, а как же Елизавета Алексеевна, когда впервые доставили ее в Петербург и она смотрела в эти окна? Боже, каким все казалось чужим, пугающим, серым, холодным после привычных идиллических пейзажей ее родины, маленьких домиков с черепичными крышами, ратуши, кирхи, подстриженных лужаек и холмистых далей! Собственно, она и Елизаветой еще не была, а была Луизой-Августой, дочерью наследного принца Баден-Дурлахского, привезенной из Карлсруэ статс-дамой императрицы графиней Шуваловой, а до этого рекомендованной Екатерине графом Николаем Петровичем Румянцевым, чрезвычайным посланником и полномочным министром на сейме германских княжеств во Франкфурте-на-Майне.

Граф получил от Екатерины деликатное поручение – наведаться в Карлсруэ и, не вызывая ненужных толков, присмотреться к дочерям принца, особенно к Луизе-Августе и Фредерике-Доротее, разузнать о них побольше, навести справки и выбрать ту, которая могла бы угодить тонкому, взыскательному вкусу Александра. Ведь Александру было уже пятнадцать лет, он превращался в юношу, томимому сладкими грезами и смутными, неясными для него самого сердечными порывами и влечениями, о чем Екатерине докладывал его воспитатель Протасов: «От некоторого времени замечаются в Александре Павловиче сильные физические желания, как в разговорах, так и по сонным грезам, которые умножаются по мере бесед с хорошенькими женщинами».

Вот и следовало его поскорее женить! Во времена Екатерины на это смотрели просто, следуя ее непреложному правилу: естественность прежде всего, а остальное довершит опытность. Поэтому юный возраст жениха и невесты не смущал императрицу, а, напротив, отвечал ее далеко идущим расчетам – передать корону внуку через голову сына. Александру – минуя Павла. Для этого нужно было, чтобы Александр как можно раньше стал самостоятельным, остепенился, женитьба же – верное средство придать степенности тому, кто при всей склонности к чтению и научным занятиям способен шалить и озорничать как мальчишка.

О Луизе-Августе Екатерина услышала еще в 1783 году от баденского поверенного в делах Коха: описывая достоинства пяти дочерей наследного принца, он расточал особенные похвалы четырехлетней Луизе. И Екатерина это запомнила… Через семь лет она получила отзыв Румянцева: «Принцесса Луиза несколько полнее и развитее, чем обыкновенно бывают в ее лета. Хотя ее нельзя признать вполне красавицей, тем не менее она очень миловидна. По-видимому, она кротка, вежлива и приветлива; сама природа наделила ее необыкновенной грацией, которая придает особенную прелесть всем ее речам и движениям. Общий голос отдает ей предпочтение перед всеми ее сестрами; хвалят ее характер, а лучшей гарантией ее здоровья служат ее телосложение и свежесть».

Румянцева можно понять: старается не оплошать, боится ошибиться, а ответственность очень велика, ведь подыскивает невесту будущему самодержцу всероссийскому, поэтому, дабы обезопасить себя, отмечает и мелкие недостатки, но так, чтобы и их обратить ей на пользу: «Единственно, что умаляет благоприятное впечатление, производимое ее особой, – это некоторая полнота, которая грозит в будущем сильно увеличиться…» Полнота? Ну, что полнота!.. Восемнадцатый век худых и костлявых не любит, ценит телесную избыточность, пышность, рубенсовские формы. Полнота – она же дородность, степенность, – придает осанке величие и подчеркивает право властвовать, судить, повелевать.

И Екатерина поручила Румянцеву осторожно разведать, как отнесется принц к возможности такой партии: Александр и одна из его дочерей, Луиза-Августа или Фредерика-Доротея, о которой тоже был получен похвальный отзыв. Румянцев писал о ней: «Если принцесса Луиза слишком развита для своих лет, принцесса Фредерика-Доротея развита гораздо менее, чем ей следовало; она до сих пор еще очень скромный и молчаливый ребенок, но который обещает сделаться очень красивым… Принцесса Фредерика, с своими большими прекрасными глазами, имеет вид более важный и серьезный, между тем как в принцессе Луизе заметно более резвости и довольства, что указывает на веселость, но веселость скорее тихую, чем шумную».

«Резвость» – словечко из обихода восемнадцатого века («Песни, резвость всякий час»), естественного, натурального при всех тогдашних умствованиях, еще не «испорченного» романтизмом, а вот тихость, мечтательность в облике Луизы уже явно предсказывают девятнадцатый век.

Екатерину особенно беспокоило, что может возникнуть препятствие с переменой веры у невесты, ведь ей придется принять православие, а для немки это вопрос щекотливый. Румянцев переговорил с принцем, дипломатично намекнув, что Петербург имеет весьма серьезные виды на его дочерей. Оказалось, что принц и не мечтал о лучшей партии для них. Что же касается веры, то принцу сумели преподнести православие в таком выгодном свете, что он воскликнул: «Черт возьми! В таком случае мне остается ожидать той минуты, когда мне тоже посоветуют его принять!»

Словом, все уладилось как нельзя лучше: принц на все соглашался и, несмотря на юный возраст своих дочерей, вскоре охотно отпустил их на смотрины. И вот осенью 1792 года сестры, баденские принцессы, нежные, тепличные создания, отправились в далекий Петербург; в дороге, конечно, промокли, простудились, схватили насморк, и их носики заметно покраснели, но все же благополучно добрались до Северной столицы. Во время первой встречи с императрицей Луиза сразу узнала ее в толпе придворных по пышности одежд, богатству украшений и царственной осанке, но оробела и, боясь ошибиться, замешкалась с приветствием. И фаворит Екатерины Платон Зубов стал делать ей знаки внушительным взглядом, движением бровей и даже беззвучно зашевелил губами, давая понять, кто перед нею. И тут Екатерина сама пришла ей на помощь, покровительственно улыбнулась и приблизилась к принцессе со словами:

– Я в восторге, что вижу вас.

Сестры по очереди поклонились и почтительно, не без робости поцеловали ей руку.

Конечно, Екатерине не терпелось поделиться впечатлениями, и она, уединившись в своем кабинете, окунув перо в чернильницу, тут же написала Румянцеву о Луизе: «Эта старшая показалась всем, видевшим ее, очаровательным ребенком или, скорее, очаровательной молодой девушкой; я знаю, что дорогой она всех пленила… Из этого я вывожу заключение, что наш молодой человек будет очень разборчив, если она не победит его…»

И нетерпеливое перо побежало по бумаге, сокращая слова, делая прочерки и украшая буквы завитушками…

Александр впервые увидел Луизу за обедом, устроенным для избранного общества по случаю прибытия принцесс. Он, конечно, сразу понял, что прибыли они неспроста, что одну из них, скорее всего Луизу, уже сейчас прочат ему в невесты, и страшно смутился. Он не смел поднять на нее глаза, и в то же время ему так хотелось взглянуть, что устоять было невозможно, и он украдкой бросал на нее робкие взгляды, казня себя за это, словно совершал нечто недопустимо вольное и предосудительное.