Встревоженный, напуганный мальчик в черном опускается на корточки в коробке, виден теперь только его ядовито-зеленый парик. Слышны громкие звуки рвоты, приступ за приступом. Сзади из коробки выскакивает маленькая фигура, Симон тут же узнает Эль Перрито из их квартала. Сам не свой от радости Эль Перрито скачет по сцене, публика хохочет и ликует.
Взявшись за руки, актерская троица кланяется: Эль Перрито, мальчик в зеленом парике и Хоакин в венце с буквой «Д» на нем.
Все сценки показаны. Со сцены всё убирают. Арройо импровизирует на органе нежную мелодию. Публика затихает. Сыновья Арройо появляются в трико и балетках. Младший начинает знакомый танец Трех. Затем музыка усложняется, и старший мальчик берется танцевать Пять. Подчиняясь двум разным ритмам, они кружат вокруг друг друга.
Поверх ритмов Трех и Пяти орган вдруг дает еще один, поверх обоих. Поначалу у него, Симона, не получается определить этот ритм. Слишком много всего происходит в этой музыке, думает он про себя, уму не под силу уследить. И в Инес, и в людях вокруг он чует ту же растерянность.
Двое мальчиков Арройо продолжают свои изящные па, кружат и кружат, но радиус их движения расширяется, пока центр сцены не пустеет. Музыка тоже упрощается. Сперва отпадает ритм Пяти, затем ритм Трех. Остается лишь Семь. Он сколько-то длится. Публика расслабляется. Музыка стихает, умолкает. Мальчики замерли, головы опущены. Свет гаснет, сцена во тьме, танец окончен.
Концерт завершается выступлением самого Арройо на скрипке. Без особого успеха. Публике неймется, она взбудоражена, а улавливать эту музыку, тихую, задумчивую, не так-то просто: как беспокойная птица, она словно бы не может решить, на чем упокоиться. Когда пьеса приближается к концу, звучат аплодисменты, но в них Симон улавливает немалое облегчение.
Родители подходят к ним с Инес.
– До чего прекрасный концерт!.. Как трогательно!.. Какая утрата!.. Мы вам сочувствуем… Какой он был милый ребенок!.. И до чего хороши, до чего талантливы сыновья Арройо!..
Тронутый добротой слов, добротой жестов, он ощущает в себе порыв выйти на сцену и излить душу. Дорогие родители, дорогие дети, дорогой сеньор Арройо, – хочется ему сказать, – этот день незабываем. Мама Давида и я сам унесем нетленные воспоминания о сердечной теплоте, с какой нашего сына опекали в этих стенах. Да здравствует Академия! Но передумывает, придерживает язык, ждет, пока публика разойдется.
Арройо стоит в дверях, пожимает руки, совершенно серьезно принимает благодарности. Он, Симон, и Инес – последние в очереди.
– Спасибо, Хуан Себастьян, – говорит Инес, протягивая ему руку. – Вы дали нам повод для большой гордости. – Его, Симона, удивляет теплота ее голоса. – Более всего благодарю вас за музыку.
– Музыку одобряете? – уточняет Хуан Себастьян.
– Да. Я боялась, что будут фанфары. Фанфары мне бы не понравились.
– В меру своих робких способностей, сеньора, я стараюсь явить то, что скрыто. В такой музыке нет места фанфарам или барабанам.
Слова Арройо для него, Симона, загадка, но Инес вроде бы понимает.
– Доброй ночи, Хуан Себастьян, – говорит она.
Старомодно, галантно Арройо склоняется и целует ей руку.
– Что имел в виду Хуан Себастьян? – спрашивает он Инес в машине. – Что скрытое он пытается явить?
Инес лишь улыбается и качает головой.
Глава 23
Вопрос земных останков по-прежнему открыт.
Он, Симон, звонит в приют, разговаривает с секретаршей Фабриканте.
– Мы с мамой Давида хотели бы навестить место захоронения Давида, – говорит он. – Не могли бы вы сообщить нам, где это?
– Вы будете вдвоем?
– Да, только мы вдвоем.
– Давайте встретимся у кабинета, и я вас провожу, – говорит она. – Приезжайте утром, когда дети учатся.
Они с Инес – Инес в суровом черном – послушно приезжают наутро. Секретарша ведет их по петляющей тропе через розарий к трем скромным бронзовым табличкам на кирпичной стене зала собраний.
– Давид – справа, – говорит она. – Самый недавний.
Он, Симон, подходит поближе, читает табличку. David, – гласит она. – Recordado con afecto. Читает другие две. Tomás. Recordado con afecto. Emiliano. Recordado con afecto.
– И это все? – говорит он. – Кто эти Томас и Эмилиано?
– Братья, погибшие при несчастном случае несколько лет назад. Прах – в маленькой нише за табличкой.
– А Recordado con afecto – помним с теплом? Это все, на что ваш приют способен? Никаких упоминаний любви? Бессмертной памяти? Никаких ожиданий новых встреч на дальнем берегу? – Он поворачивается к Инес в ее чопорном черном платье и непривлекательной черной шляпке. – Что скажешь? Достаточно ли нашему ребенку тепла?
Инес качает головой.
– Мы с мамой Давида единогласны, – говорит он. – Мы считаем, что afecto недостаточно. Для Томаса и Эмилиано – возможно. Как бы то ни было, для Давида этого совсем недостаточно. Либо меняйте табличку сами, либо я ее заменю.
– Мы – общественное заведение, – говорит секретарша. – Заведение для живых, а не для мертвых.
– А цветы? – Он показывает на букетики полевых цветов под табличками. – Цветы тоже общественные?
– Я понятия не имею, кто тут оставил цветы, – говорит секретарша. – Возможно, кто-то из детей.
– По крайней мере, есть тут хоть кто-то с сердцем, – говорит он.
Он излагает Алеше историю их посещения приюта.
– Мы не ждали величественного памятника. Но тело заполучили доктор Фабриканте и его люди. Нависали, как стервятники, и ринулись на Давида, пока мы все еще были немы от горя. Но, сцапав его своими когтями, они обошлись с ним безразличнее некуда – меньшего afecto и не бывает.
– Вы все же делайте поправку на политику в этой ситуации, – говорит Алеша. – У нас в Академии своих хлопот хватает, но у доктора Фабриканте и этих его энтузиастов, с которыми приходится управляться, хлопот гораздо больше. Вы же наверняка слышали, что они натворили в городе.
– Нет. А что они натворили в городе?
– Их банды носятся по магазинам, переворачивают все в витринах вверх дном, поносят продавцов за то, что те дерут слишком дорого. Справедливые цены! Вот их клич. В одном зоомагазине пооткрывали все клетки и выпустили зверей на свободу – собак, кошек, кроликов, змей, черепах. И птиц. Оставили только золотых рыбок. Пришлось вызвать полицию. Все это во имя справедливой цены, все во имя Давидово. Некоторые заявляют, что у них были мистические видения, видения, в которых Давид явился им и дал указания. Он по себе оставил громадный след. Меня это все нисколько не удивляет. Сами знаете, каков он был, Давид.
– У меня слов нет. В газетах ничего. Почему вы решили, что Давид оставил по себе след?
– Посмотрите на Давида их глазами, Симон, – глазами детей, живших в заведении всю свою жизнь, следовавших режиму этого заведения, почти без всякого доступа к большому миру. И тут вдруг среди них появляется ребенок с неведомыми замыслами и фантастическими историями, ребенок, которого никогда не учили формально, никогда не укрощали, который никого не боится – уж точно не боится учителей, он красив, как девочка, но при этом талантлив в футболе: он появляется среди них, как привидение, а затем, не успели они к нему привыкнуть, его скашивает таинственная болезнь – и вот уж Давида и след простыл, не видать его в приюте больше никогда. Немудрено, что они проглотили истории Дмитрия, что его убили люди в белых халатах. Немудрено, что они сделали из него мученика и легенду.
– Убили врачи? Врачи в больнице? Это Дмитрия история? С чего врачам желать смерти Давиду? Они же не плохие люди. Они просто некомпетентны.
– По Дмитрию, это не так. В истории от Дмитрия они всё выдумали про поезд, который того и гляди приедет и привезет новую кровь, чтобы Давида спасти, а затем прикрылись этим, когда взялись сосать из его тела кровь, пока он не зачах и не умер.
– Нет слов. Дмитрий обвиняет врачей в том, что они вурдалаки?
– Нет-нет, ничего настолько старомодного! История у него такова, что они выкачивали кровь Дмитрия в пробирки и прятали их в особом секретном месте, чтобы использовать в своих нечестивых исследованиях.
– И вопреки тому, что Дмитрий – психиатрический пациент, ему удается распространять эту несусветную чушь по всему городу?
– Я не знаю, как именно эта история распространяется, но дети из приюта совершенно точно услышали это от него, а из приюта она растекается, словно живет своей самостоятельной жизнью. Но вернемся к con afecto и табличке, которую вы видели на стене. Все же примите во внимание и положение доктора Фабриканте. Если станет слишком поощрять энтузиастов, он рискует тем, что приют превратят в храм и рассадник всевозможных суеверий.
– Глядя на то, во что все вылилось, Алеша, вы не жалеете, что Академии не удалось затребовать себе останки Давида и «Лас Манос» прибрал их себе? Уж конечно, Давид был куда более продуктом вашей Академии, нежели «Лас Манос».
– И да и нет. Жалко, согласен, что «Лас Манос» подгребли его под себя. Но ни Хуан Себастьян, ни сам я, ни кто еще из учителей не считал Давида продуктом Академии. Это смешно. Давид учил нас куда больше, чем мы его. Мы были его учениками, все мы, включая меня. Помните, что сказал Хуан Себастьян на поминальном вечере, прежде чем нас прервали, когда описывал воздействие Давида на себя? Он выразился гораздо лучше, чем я. Все свелось к танцу, сказал он. Давид так или иначе все переводил в танец. Танец стал мастер-ключом или мастер-языком, да только не языком в привычном смысле слова – с грамматикой, словарем и так далее, какой можно выучить по книжке. Этот язык можно выучить, только следуя ему. Когда Давид танцевал, он пребывал где-то не здесь, и если удавалось за ним последовать, ты оказывался там же – не всегда, но время от времени точно. Но вам это незачем говорить, вы все это знаете и так. Если я бессвязен, простите меня. Вам, как я уже сказал, лучше бы поговорить с Хуаном Себастьяном.