— Ave, Гай! Я никого тут не знаю. Не представишь ли меня учёным мужам? А ты, мне кажется, здесь свой человек.
Польщённый, юноша ввёл его в курс дела: назвал имена и должности гостей, а также труды, прославившие их. Аврелий, памятуя рассказы Помпонии, умело воспользовался одной короткой репликой Гая и перевёл разговор на греческую поэзию.
Юноша, обычно вялый и спокойный, сразу оживился, и тема дня была забыта в пользу похвал лесбийских стихов Каллимаха. Аврелий весьма обрадовался, что сумел так легко расположить к себе робкого собеседника, как вдруг подошёл Музоний и, как говорится, разбил ему все яйца в корзинке.
Громко обратившись к Гаю, старый философ увлёк отнекивающегося племянника в центр зала и попросил его высказать от имени молодого поколения своё мнение о скандале дня.
Юноша внезапно утратил всё красноречие, которое только что так прекрасно продемонстрировал Аврелию, и пролепетал какие-то приличествующие случаю слова.
Гул голосов заглушил его речь. Императрица попала в эпицентр настоящего словесного урагана, и ей крепко досталось. Только трагик Помпоний Второй, будучи хорошим политиком, пытался лавировать и защищать её.
Услышав его, Гай изменился в лице. И вдруг взял слово и с неожиданным нервным возбуждением заговорил:
— Вот что происходит, когда продажная женщина управляет Римом! Вот, друзья мои и учителя, до чего можно дойти, когда попадаешь под очарование женщины. Разве не предупреждал нас Сенека о том, насколько опасно уступать нашим страстям? Клавдий уже во власти этой шлюхи, не знающей ни стыда ни совести, этой Мессалины, которая крутит им, как хочет, используя те же приёмы, те же ласки, что применяют в борделе! И пусть его судьба служит нам предупреждением! Никогда, ни по какой причине мы не должны принимать эти вместилища похоти и бурдюки с ядом за равных нам людей. Правы были греки, которые запрещали женщинам выходить из дома и использовали их только с той целью, какую предназначила им природа, — для рождения детей и служения мужчинам!
Гости молчали, с любопытством слушая женоненавистнические речи молодого человека, высказанные столь страстно и даже истерично. Музоний качал головой. Привыкший выслушивать куда более весомые доводы, он не мог одобрить неистовые филиппики племянника.
— Нами, римлянами, напротив, — продолжал Гай, — всегда правили женщины, которые думают своими половыми органами, а не мозгами! Эти мегеры лезут в политику, плетут заговоры, возводят и свергают правительства. Помните Ливию Друзиллу? Это она управляла империей, а не Август, её муж! Прославленный триумфатор Август в последние годы жизни не мог даже владеть императорской печатью — ведь жена хранила её у себя! Вместо того чтобы сидеть по домам и во всём повиноваться мужчинам, женщины сегодня господствуют в Риме. Сначала Ливия, теперь Мессалина. Кто дальше будет заставлять нас выполнять их гнусные капризы? Сегодня императорская проститутка сажает в тюрьму самого великого римского мыслителя! И все будут молчать и искать милости этой грязной и коварной куртизанки, которая как никто олицетворяет мерзости своего пола.
Страстная речь Гая смутила даже старых мудрецов. Музоний, всегда проповедовавший абсолютное равенство полов, явно растерялся. Слышать, как ему противоречит молодой родственник и ученик, было для него глубоко огорчительно.
Аврелий вмешался холодно и саркастично.
— Не думаю, что половина людей так уж испорчена, как пытается убедить нас в своём страстном порыве наш молодой моралист. Существуют порядочные женщины, как существуют и порядочные мужчины. И бесчестные женщины, и бесчестные мужчины.
Гай, решительно недовольный, хотел было возразить, но властный жест Аврелия заставил его умолкнуть. Патриций между тем продолжал:
— У меня не было случая познакомиться лично с Валерией Мессалиной. Конечно, то, что я слышал о ней, рисует её не в самых лучших красках. Но от её поведения до обвинения женщин в погибели Рима ещё довольно далеко…
Юноша слушал его откровенно враждебно.
— Что касается Ливии Друзиллы, — продолжал Аврелий, не давая ему вставить слово, — это верно, что она правила Римом и что Август никогда не принимал ни одного решения, не посоветовавшись с ней… И что же? Разве не при нём империя стала сильной, мирной и процветающей, разве мы не должны быть благодарны ей?
Хитрый Аврелий выдвигал в защиту своего тезиса сам принцип императорской власти. Он знал, что вряд ли у кого-нибудь из этих высокомерных благодетелей человечества хватит мужества открыто возразить ему.
Ворчать легко, говорить громко — гораздо труднее. Все умолкли. Дискуссия незаметно сошла на нет. Присутствие Аврелия и его речь смягчили тон выступлений.
Гай, потерпев поражение, обиженно отошёл в угол. Подходя к нему, молодой сенатор понимал, что навсегда утратил его расположение, и всё же выразил ему уважение, несмотря на расхождение во взглядах.
— Ты слишком строг, Гай. Как можно всех женщин обвинять в одинаковых преступлениях? Или ты забыл благородную Витулу? — спросил он, надеясь, что упоминание любимой матери смягчит его непреклонность. Гай никак не выразил своего согласия, но взгляд его слегка потеплел.
— Пройдёт несколько лет, и, возможно, ты влюбишься в один из таких «бурдюков с ядом», как называешь их сейчас. Тогда и поймёшь, сколько нежности они могут подарить мужчине, на какие благородные поступки способны, узнаешь, как бывают умны и образованны, и перестанешь сожалеть о временах, когда женщины занимались только пряжей.
— Такого не будет никогда! — решительно возразил Гай. — Я не позволю этим лицемерным змеям увлечь меня! Не позволю манипулировать мною, словно куклой, не позволю баловать меня, как… — Он замолчал, словно не решаясь произнести какое-то слово.
— Как ребёнка? — коварно подсказал Аврелий.
— Нет! — вскричал юноша. — Я хотел сказать — как идиота, как придурка, растаявшего от телячьих нежностей. Я не хотел сказать «как ребёнка»!
«Но именно это ты и собирался сказать», — подумал Аврелий, задаваясь вопросом, какой же у него был опыт с женщинами, и в частности с Коринной, если оставил такое сильное впечатление, граничащее с ненавистью.
— Конечно, — сказал он, подхватывая последние слова юноши, — дети имеют право, чтобы их баловали, не так ли? Что может быть дороже и приятнее ласки матери! И как мы тоскуем по ней, когда вырастаем. — Сказав это, Аврелий вспомнил о своей матери, которая сразу после рождения преспокойно препоручила его заботам рабынь, а потом, когда немного подрос, и равнодушной мачехе.
— Я тоже очень тоскую по моей матери, — бесстыдно солгал он. — И думаю, ни одна женщина не могла бы любить меня крепче, чем она.
— В самом деле. Поэтому и нельзя доверять им.
— Но всегда можно купить их ласки, расположив к себе.
Намёк на знакомую им обоим свободную развратницу был очевиден.
— Никогда! Я никогда не пошёл бы на это. Ты, может быть, и довольствовался бы такой низкой любовью, ты, считающий, что главная цель в жизни — это поиск удовольствий, но я…
Они взглянули друг другу в глаза. Весёлый и сильный, гордящийся своим жизненным опытом Аврелий и растерянный, неопытный мальчик, лишь недавно надевший взрослую тогу.
В воздухе повис невысказанный вопрос: «А Коринна?»
Аврелий не произнёс его вслух, уверенный, что молодой человек всё равно услышал его, словно он громко прозвучал на весь зал.
Гай опустил глаза.
Патриций отеческим жестом похлопал юношу по плечу и направился к выходу, и пока шёл по атриуму, чувствовал на себе его растерянный взгляд.
XIV
— Просто не знаю, Сервилий, что тебе и сказать! Эта история не укладывается у меня в голове. Я определённо переоценил свои возможности. Мне казалось, достаточно познакомиться со всеми участниками событий и разгадать их тайные страсти, чтобы выяснить правду. Но я остался ни с чем. — Сидя в эзедре у друга, Аврелий не скрывал огорчения. — Глупец! Вообразил, будто знаю человеческую душу! Я всматривался в лица, пытаясь угадать сокровенные замыслы, но ничего не понял. В этой истории все кажутся мне виноватыми и все невиновными!
— Хочешь сказать, что любой из них мог совершить это убийство? — спросила Помпо-ния. — То есть никто не находился где-нибудь в другом месте?
— Ты имеешь в виду алиби? Нет, в этом смысле никого не могу исключить. У каждого есть свидетель, но это всё родственники или рабы… Свидетели, показания которых ничего не стоят.
— Но Квинтилий… Квинтилий, мне кажется, здесь самый главный подозреваемый. Он же распутник, транжира, жестокий человек и вообще отвратительный тип! — убеждённо заявил Сервилий.
— Это верно, такой мерзкий, что все были бы только рады, если бы убийцей оказался он. К сожалению, у него не больше шансов, чем у других, получить это звание. Жена обвиняет его, но не публично. Будь у неё хоть какое-нибудь доказательство, она, не колеблясь, сделала бы это. Она ужасно зла на него…
— Без конкретного обвинения никто не станет заниматься расследованием. Речь ведь идёт всего лишь о распутной женщине, а силам порядка сейчас есть чем заняться. Кстати, что скажешь об аресте Сенеки?
— Думаю, что обвинение тут необоснованное. Эта холодная рыба никогда не стала бы соблазнять праправнучку Августа! — рассмеялся Аврелий. — Очень подозреваю, однако, что за обвинением в прелюбодеянии скрывается немало растрат, которые не так-то легко доказать…
— В самом деле? — удивился Сервилий. — Проповедник справедливости набивал свои карманы?
— Честно говоря, не знаю. Конечно, наш стоик мне весьма неприятен. Вечно невозмутимый, высокомерный, всегда держится так, будто в любую минуту готов преподать урок нравственности. Ну да, конечно, он прекрасный оратор. Если в этом всё дело. Говорит очень красиво. Но ни он сам, ни его труды меня не убеждают. Посмотрим, что он запоёт, когда окажется в изгнании на Корсике. Хочешь, поспорим, что забросает ненавистную Мессалину откровенно льстивыми письмами, чтобы смягчить наказание. И всё же в его книгах ясно говорится: человек, если он достоин этого имени, в некоторых случаях волен выбрать смерть. По-моему, он покончит с собой, только когда ему не останется ничего другого!