— У астронома Новопольцева работаете? — спросил я.
— Во-от, Новопольцева. Ты знаешь? Ему помощница девка Нина.
— Да, да, Нина.
Между ним и Лихановым завязался разговор на родном языке. И пока они выпытывали друг у друга новости, я рассматривал гостей.
Женщина была маленькая, щупленькая и чуть-чуть сгорбленная. Она повернулась к нам, но на её обветренном до блеска лице не выразилось сколько-нибудь заметного любопытства. Мы молча рассматривали друг друга. Она, казалось, ни о чём не думала. В её косо сжатых губах, уроненных на колени руках, загрубевших от воды и вёсел, даже в складках поношенной одежды чувствовалась чрезмерная усталость, маленькие чёрные глаза, выглядывающие из-за густых ресниц, переполнены покорностью.
Женщина, не отрывая взгляда от нас, достала из-за пазухи трубку с прямым длинным чубуком. Муж бросил ей кисет с махоркой. Не торопясь, всё с тем же спокойствием, она закурила. Затем, откинувшись спиной на груз, долго смотрела в голубеющее небо. Ласковые лучи солнца скользили по её плоскому лицу, ветерок бесшумно шевелил чёрные волосы. В руке сиротливо дымилась трубка. Зея, шутя, качала долблёнку.
Мужчина сошёл на берег и подал всем нам поочерёдно свою костлявую руку. Это был на редкость среди эвенков высокий человек, с узкими скошенными плечами. С шершавых щёк сбегала жиденькая бородёнка, примятая у подбородка. Нос казался вдавленным в прямое, сильно скуластое лицо. Говорил он медленно, с трудом выжимая слова. Они уселись с Лихановым на гальке и, как уж принято при встрече, подложили в трубки свежего табаку. Николай стал рассказывать первым. Гаврюшка слушал с полным равнодушием, изредка вставляя в повествование Николая отдельные слова. Затем наступил его черёд. Он оживился, энергично жестикулировал руками, часто обращался за подтверждением к жене, и та покорно кивала головою. Долго дымились трубки. Речная волна лениво перебирала береговую гальку.
Солнце пошло на убыль. Стало прохладнее. С востока давила распластавшаяся над лагерем туча. Гости забеспокоились.
— Однако, торопиться надо, как бы дождь не упал.
Мы оттолкнули лодку. Женщина на прощанье молча кивнула нам головой, а на лице так и осталась печаль. Она взяла вёсла и теперь казалась ещё более маленькой, ещё более покорной.
От первого удара вёслами долблёнка вздрогнула, закачалась и, зарываясь носом в быстрину, поползла вверх, вдоль берега. Дико было видеть на гребях эту щупленькую безропотную женщину рядом со здоровым мужиком, сидящим в корме почти без дела.
Василий Николаевич не выдержал:
— Гаврюшка! — крикнул он вдогонку. Как здорово липло к нему это имя! Тот обернулся, и женщина перестала грести.
— Чего же ты жену за вёсла посадил, а сам, такой здоровенный, сел в корму?
— Ей-то что, греби да греби, а мне думать надо, как жить, — донеслось из лодки.
С неба обрушились тяжёлые раскаты грома и, дробясь, покатились к горизонту. Долблёнка уходила медленно. Мы стояли и смотрели, как под ней мешалась, словно серебро, взбитая тяжёлыми вёслами вода,
Стоянку накрыл мелкий липкий дождь. Птицы, хотя и успели попрятаться в своих незатейливых убежищах, не умолкали, продолжали весеннюю перекличку. Значит, дождь ненадолго.
Действительно, побарабанил он по палатке, взбаламутил ручьи и, убегая на запад, утащил за собой послушные тучи. На небе появились голубые проталины. Всё снова ожило, и день продолжался в песнях, суете, в любовных играх таёжных обитателей.
Скоро вечер. Мне не сидится в палатке. После дождя должна быть хорошая видимость, ну как удержаться, не взойти на сопку и не взглянуть на окружающую нас местность.
В лесу сыро. С веток гулко падают на землю тяжёлые капли влаги. Под ногами крутой подъём по мокрому ягелю, плешинами прикрывшему каменистый склон сопки. А позади солнце уже коснулось нижним краем своей колыбели.
Вот и вершина. Я усаживаюсь поудобнее на камень и достаю бинокль. Смотрю в сторону Станового, спрятанного за взлохмаченными грядами ближних гольцов. Взору открылась широкой панорамой тайга. Куда ни посмотришь — всё лес и лес. По нему разметались косы топких болот да мелкие россыпи холодных озёр. Из вечерней мути, через обожжённые закатом мари, бугры, перелески, ползёт Джегорма, тайком подкрадываясь к Зее. И там, где она, выгибаясь в последнем усилии, вырывается из объятий тайги, чтобы слиться с Зеей, дымится лагерный костёр — единственное пристанище человека на всём видимом с сопки пространстве.
Я поворачиваюсь к убежавшему солнцу. Гаснет закат. Лиловым сумраком наполняются провалы. По дну широкой долины полноводьем беснуется Зея, ревёт, точит нависшие карнизы левобережных скал. В схватке с гранитом волны дыбятся, хлещут друг друга и, отступая, уносятся гигантскими прыжками в невидимую даль.
А за рекой, от каменного русла до далёких гор, распласталась ширь лиственничной тайги, прошитая жилами студёных ручейков.
Неожиданный шорох привлёк моё внимание. Неслышно поворачиваю голову. Метрах в десяти вижу серый комочек. Он вдруг вытянулся, стал свечой. Это заяц. Как же не обрадоваться! Значит, здесь я не один. Видимо, и он вышел сюда, на вершину сопки, полюбоваться закатом. Зверёк косит глазами на узкую полоску дотлевающего горизонта и не торопясь прядёт длинными ушками. «Тоже что-то соображает!» -- подумал я и тихонько свистнул. Два прыжка, и заяц возле меня. Сижу, не шевелюсь. Смотрю на него в упор. Чувствую, как губы мои растягиваются в улыбке, давят смех. А косой замер свечой, на морде недоумение: что, дескать, это такое — пень или опасность? И сам носом тянет воздух, шевелит жиденькими усами, присматривается, видимо, вспоминает, было ли тут раньше такое чудо?
Вдруг прыжок, и заяц затаился между камней, прижав плотно к спинке свои длинные уши. Я ещё не разгадал, что с ним случилось, как снизу взвился ястреб, пронизав посвистом настывший воздух. Замирая над нами, хищник быстро-быстро трепыхал острыми крыльями. «И он перед сном сюда заглянул», — подумалось мне.
Одно мгновение — и ястреб, заметив меня, исчез во мраке, оставив позади себя лишь шум упругих крыльев.
Уши у зайца зашевелились, приподнялись и в напряжении как-то смешно растопырились. Осторожно приподнявшись, он осмотрелся и решил поскорее убраться в чащу.
Я стою долго… Уже ночь. Далеко в потемневшей тайге бубнит филин. Со скал к реке ползёт туман, расстилаясь низко над водою. На пушистых лишайниках лежит ещё нежно-розовая пелена исчезнувшей зари, а уж тьма затянула вершины.
Пора возвращаться в лагерь.
В этот вечер мы договорились идти дальше двумя группами. Я с Василием Николаевичем отправлюсь на лодке вверх по Зее. Мы по пути посетим астрономов, проверим их работу и узнаем, каким маршрутом они пойдут дальше. Улукиткан же с Николаем и Геннадием захватят весь груз, уйдут кружным путём вверх и дождутся нас на Зее.
Всё следующее утро мы с Геннадием просидели у радиостанции. Мне надо было связаться с полевыми подразделениями, разбросанными по этому безлюдному краю, ответить на запросы и предупредить, что дней семь я не буду на связи.
Выбираюсь из палатки. Солнце высоко. Проводников всё ещё нет с оленями. Собаки слоняются по берегу, не зная, куда девать себя. Дотлевает забытый всеми костёр, над ним раздаётся стенание одинокого комара. А из тайги, разомлевшей от тёплых южных ветров, от первых весенних дождей, от солнца, несёт пахучей прелью, слежавшимися мхами, запахом отогретой коры и ещё чем-то дразнящим, обещающим.
Из леса пришёл Лиханов. За плечами у него ружьё. В поводу связка оленей. В руках он держит чем-то заполненную шапку, бережно прижимая её к животу.
— Ягод принёс?
— Яйца, -- сказал он, привязывая к лесине оленей.
— Яйца?… Откуда ты их взял?
— В тайге нашёл, смотри… Они все свежие.
В шапке действительно лежало шесть яиц, величиною почти с куриные, светло-пепельные, с мелкими крапинками на утолщённой стороне.
— Что так смотришь, не узнаёшь? Глухариные, — пояснил Лиханов.
— Узнаю и удивляюсь. Зачем разорил гнездо, отнеси обратно.
— Что ты! -- запротестовал он. — Они ещё лучше домашних. Сейчас огонь поправим, сварим их. Разве ты яйца не ешь?
— Нехорошо, Николай! Разве ты не понимаешь, что из каждого яйца вывелся бы глухарь.
— Это меня Улукиткан научил.
— Чему научил?
— Яйца собирать.
— Вот уж этому не поверю! Улукиткан без надобности веточку в тайге не сломит, а ты говоришь — учил гнёзда разорять!
Николай хитровато щурил глаза.
— Старик шибко мастер искать яйца, лучше лисы. А оттого, что он их собирал, глухарей не меньше родилось.
— Ты, я вижу, шутками хочешь отделаться. Верни яйца в гнездо.
— Ты не серчай, Улукиткан говорит: каждая птица хорошо знает, сколько должно быть в гнезде яиц, чтобы бросить нестись. Но она не умеет их считать. Если ты понемногу начнёшь таскать у неё яйца, не все сразу, а обязательно оставлять одно-два, то птица не догадается о пропаже. Она будет нестись, пока в гнезде не станет их столько, сколько нужно. Это правда.
— Но ведь копалуха не может бесконечно нестись!
— И то правда, нужно знать, когда брать. А за копалуху ты не горюй: ей делать нечего, пусть маленько поработает на нас. Курица не умнее её, а сколько яиц даёт, а?
С реки прибежали собаки. Следом за ними показался Василий Николаевич. На горбу у него мокрая сеть, в правой руке на кукане бьются липкими хвостами блестящие рыбины.
Он принёс с собою в лагерь живой, дразнящий запах свежих огурцов — так пахнут только что пойманные сиги, это их природный запах.
Увидев яйца в шапке Николая, Василий Николаевич обрадовался:
— Мы как сговорились с тобою, Николай, ты яиц принёс, а я рыбы да ещё и зелёного луку для оформления, — сказал Василий Николаевич и, повернувшись к палатке, громко крикнул: — Геннадий, быстро сюда!
Тот высунул стриженую голову в просвет и заулыбался во весь рот.
— Вот это да-а-а! — протянул он нараспев.