слишком дорогой ценою? Мы живы, все вместе — это главное.
Укладываем Василия Николаевича поближе к костру, укрываем с тыльной стороны фуфайками. Под голову кладём чурбак, и больной погружается в глубокий сон.
Настал и наш черёд. Трофим делит мясо, разливает по маленьким чуманам суп. Как всё это соблазнительно! Каким вкусным кажется первый глоток горячего бульона! Точно живительная влага разлилась по всему телу, и ты добреешь: а что, не так уж плохо в этом неприветливом ущелье!
Наш суп, сваренный без соли, необычным способом, прогорк от камней, пахнет банным веником. Но мы энергично уплетаем его за обе щёки, сдабривая всяческой похвалой. Тупая боль голода отступает, так и не исчезнув совсем.
Трофим моет «посуду». Я достаю дневник. Раскрываю мокрые страницы. С тревогой читаю последнюю запись: «Мы погибаем!»
Беру карандаш, пишу:
«Думаю, худшее осталось позади. Мы не способны на повторение пройденного. Утром отправимся дальше. Мая здесь многоводнее, меньше перекатов, да и уровень воды всё ещё высокий, может, пронесёт. Если бы природа подарила нам один солнечный день, только один, наверняка нас обнаружили бы сверху. Где вы, друзья? Неужели вас нет близко впереди?»
Теперь спать. Никакое блаженство не заменит сна. Неважно, что нет спального мешка и нечем укрыться. Как хорошо, что с нами рядом костёр и нет поблизости проклятых бурунов. Припадаю к влажной подстилке, подтягиваю к животу ноги, согнутые в коленях, голову прикрываю ладонью правой руки, — мною властно овладевает сон. Засыпая, на мгновение вспоминаю проводников. Где-то они, бедняги старики, мытарят горе?
Бесконечная, окутанная дымкой, глубокая ночь. Меня осаждают две непримиримые воздушные струи — жаркая — от костра, холодная — от реки. Я верчусь, как заведённая игрушка, отогреваю то грудь, то спину, но не пробуждаюсь в силу давно укоренившейся привычки.
И всё же холод берёт верх. Начинается самое неприятное — не могу найти такое положение, чтобы согреться. Ноги, завёрнутые в портянки, леденеют, да и пальцы на руках скрючились, как грабли, не разгибаются. Я собираю всего себя в комочек, дышу под рубашку, но и внутри уже не остаётся тепла…
Вскакиваю. Вижу, у костра Трофим разучивает какой-то замысловатый танец. Бьёт загрубевшими ладонями по животу, выглядывающему из широкой прорехи в рубашке, весь корчится, словно поджаривается на огне. Я присоединяюсь к нему, пытаюсь подражать, но ноги, как колодки, не гнутся, отстают в движениях.
— Видно, не согреться, кровь застыла, сбегаю за водой, — и Трофим хватает чуман, исчезает в темноте.
Буквально через две минуты мы с ним уже пьём чай, и тепло медленно разливается по телу. Теперь можно и спать.
САМОЛЁТ,ЕЙ-БОГУ,САМОЛЁТ!
Авось, придёт Берта. Что с тобою, Трофим?
В полночь меня будит крик, кто-то зовёт, но я не могу проснуться.
— Собака воет, — наконец слышу голос Василия Николаевича.
Вскакиваю. Пробуждается Трофим. Снизу, из-за утёса, доносится тревожный вой. Его подхватывают скалы, лес, воздух, и всё ущелье заполняется тоскливой собачьей жалобой.
— Кто же это? — спрашивает Трофим.
— Берта, больше некому. Бойку и Кучума — поминай как звали! — отвечаю я.
— У-гу-гу-гу… -- кричит тягучим басом Трофим.
Мощное эхо глушит далёкий вой, уползает к вершинам и там, в холодных расщелинах, прикрытых предутренним туманом, умирает. Всё стихает. Дремлют над рекою ребристые громады, не шелохнётся воздух. И только звёзды живут в тёмной ночи.
Мы подбрасываем в костёр головешки. Присаживаемся к огню. Воя не слышно.
— Не надо было привязывать собак, — говорит с упрёком Василий.
— Много мы тут дров наломали! Кого винить? — отвечает невесело Трофим.
— Не будем оглядываться, — вмешиваюсь я в разговор. — Давайте подумаем, что делать нам дальше: продуктов нет, каряга больше не попадётся, а до устья, наверно, далеко.
— Может, придёт Берта, — отвечает Трофим, поворачиваясь ко мне.
— Как тебя понимать?
— Как слышите. Мы действительно можем рассчитывать только на Берту. Конечно, ради удовольствия никто не будет есть собаку, да ещё такую худущую, как она.
Где-то далеко в вышине загремели камни. Мы поднялись. Ещё ночь. Густой туман лёг на горы, заслонил небо. Кто-то торопливыми прыжками скачет по россыпи, приближаясь к нам. Мы обрадовались.
— А может, Бойка или Кучум?
— Нет, Трофим, на этот раз, коль так складываются наши дела, пусть будет Берта, — ответил я и вышел за загородку.
Стук камня сменился лесным шорохом. Вот недалеко хрустнула веточка, послышалось тяжёлое дыхание. Берта, вырвавшись из чащи, вдруг остановилась, осмотрела стоянку, завиляла хвостом. Затем, стряхнув с полуоблезлой шкуры влагу, стала шарить по стоянке. Тщательнейшим образом обнюхала все закоулки, щёлочки, заглянула под дрова. Конечно, Берта догадалась, что у нас на ужин была каряга. Но где же внутренности, кости?
— Напрасно, Берта, ищешь, ничего нет и не предвидится. Тебе бы лучше уйти от нас, как-нибудь проживёшь в тайге, может, с людьми встретишься, а с нами и двух дней не протянешь. Ты понимаешь меня, собачка? — И Трофим вдруг помрачнел от набежавших мыслей.
Берта долго смотрела на него голодными глазами. Затем уселась возле костра на задние лапы, стала тихо стонать, точно рассказывала о чём-то печальном, нам не известном, а возможно, сожалела, что напрасно потратила столько усилий, разыскивая нас.
— Ладно, Берта, чтобы ты не думала плохо о людях, я тебя угощу, — снисходительно сказал Трофим. — С вечера оставил для Василия ножку от каряги, мы её сейчас разделим: ему мясо, а тебе косточку. Хорошо?
По тону ли его голоса, или по каким-то признакам, неуловимым для нас, Берта вдруг повеселела, завиляла хвостом. Она подошла к нему, просящая, ласковая, и уже не отвёртывала от него своего взгляда, наполненного преданностью и рабским смирением.
Трофим снял с дерева чуман. В нём действительно лежало мясо, что при делёжке досталось ему. Пока он отдирал от костей мякоть, Берта извивалась перед ним, точно индийская танцовщица.
Что ей косточка, один раз жевнуть не хватило!
«Ки-ээ… ки-ээ…» — повисает в воздухе крик чайки.
Я встаю. Редеет мрак вспугнутой ночи. Глухой шум реки, точно рокот старой тайги, разбуженной ветром, сливается с криком чайки. Одиноко колышутся скошенные крылья птицы над мутным потоком. Что тревожит её? Неужели скоро в дальний путь? И мне вдруг до боли захотелось вместе с чайкой покинуть этот холодный, неприветливый край.
Солнечные лучи пронизали бездонную синь неба. Трофим принёс дров. Ожил костёр. Ночь ушла бесследно.
— Давайте собираться и плыть.
— Что собирать, всё на нас, — отвечает Трофим. — А впрочем, не всё. У нас на вооружении ещё трубка и четыре чумана. Берта не в счёт, Берта пойдёт на своих ногах, — и он, подобрав с земли посуду, несёт её на плот.
Василий Николаевич молча следит за нами. Его, кажется, тревожит шум реки.
— Что болит у тебя? — спрашиваю я.
Он отрицательно качает головой. Я опускаюсь на землю. Прикладываю ладонь к лицу — у него жар.
— Тебе плохо, Василий? Попробуй подняться.
Молчание. Правая рука сваливается с живота. Он пытается опереться на неё. Я помогаю ему, поддерживаю голову. Невероятным напряжением всех сил больной пытается подчинить своей воле недвижное тело. Ещё одно напрасное усилие, и глаза теряют сосредоточенность, медленно смыкаются ресницы, изо рта вместе с тяжёлым стоном вываливается трубка. Чувствую, его сознание меркнет или бродит где-то у грани.
Напрасно пытаюсь заставить его съесть маленький кусочек мяса. Кипячу воду. С трудом пою его. Изжёванная нижняя губа не держит влагу. Тело неподвижно. Глаза ничего не выражают.
— Василий, ты узнаёшь меня?… Утром слышали выстрел, вероятно, наши близко. Сейчас отплываем, — пытаюсь подбодрить его.
Но слова не задевают его слуха. Внутри идёт страшная борьба жизни и смерти. Неужели он сгорит, уйдёт от нас?…
Надо немедленно плыть, у нас нет другого лекарства!
Иду за Трофимом. И вижу — он загружает салик крупными голышами, складывая их бугорком на мягкой подстилке из мха.
— Ты что делаешь? -- поразился я.
— Не видишь, что ли? Василия укладываю, пусть плывёт!
— Опомнись, Трофим, что с тобою?
У него вдруг безвольно опустились руки, и они кажутся мне необычайно длинными, как у гориллы. Он стал дико оглядываться по сторонам, словно пробудился от тяжёлого сна и ещё не узнал местность.
— Что же это такое? — произнёс он с отчаянием и, показывая на плот, спросил: — Это я таскал камни?
— Ты.
— Втемяшится же, господи!…
Кажется, ничто меня в жизни так не поражало, как сейчас Трофим. Что бы это значило? Ведь мы далеки от шуток. Я смотрю на него. Глаза прежние, ласковые, только губы искривила незнакомая, чужая улыбка, да длинные руки по-прежнему висят беспомощно, как плети.
— Ты плохо чувствуешь себя?
— Нет, нормально. Мне кажется, будто в голове что-то не сработало или я только что пробудился.
— Ты переутомился. Давай задержимся на день.
— Нет, нет, будем плыть! — и он идёт к стоянке.
Я сбрасываю с салика камни, взбиваю подстилку. Гоню прочь чудовищное предчувствие. Нам действительно надо как можно скорее выбираться из ущелья…
Собираем в путь Василия Николаевича. Завёртываем ноги в сухие портянки, надеваем сапоги. Полы фуфайки запускаем под брюки, перехватываем поясом, на котором всё ещё болтается конец обрезанного ремня. Голову перевязываем рубашкой. Он не приходит в себя. Так, в бессознательном состоянии, мы переносим его на салик. Но я теперь слежу за Трофимом. Что же это будет?…
Тучи заслоняют солнце, чернотой прикрывают ущелье, дышат на нас холодной влагой. Река отступает от берегов, но поверхность её ещё в пене, в буграх, и кое-где, над лежащими под водою камнями, взмётываются белые гривы. Пробуждаются придавленные половодьем перекаты, Встречный ветер ершит бегущие с нами волны.