Смерть меня подождёт (обновлённая редакция) — страница 78 из 99

— Какой вы жестокий! — и он отворачивается от меня.

— Да, Трофим, это ужасно, но судить меня ты будешь после, а сейчас терпи.

Я отхожу к веслу. Теперь мне кажется, что мы безбожно медленно плывём, на самом же деле мы не плывём, а летим. Впереди виден залесённый отрог, перехватывающий наполовину долину. Я смотрю левее, что-то там серое клубится над вершинами елей? Да, да, это дым!

— Люди близко, лю-у-ди-и! — кричу я, а сам ещё боюсь радоваться.

Береговые ели закрывают дым. Возвращаются сомнения. Не воображение ли шутку сыграло с нами? Я становлюсь на груз — ничего не видно. Кричу во всю силу. А река отходит вправо…

Дым был виден далеко левее от реки. Неужели пронесёт?… Я бросаюсь к грузу, хочу достать карабин, дать о себе знать, но он зацепился ремнём за что-то твёрдое, не могу вытащить. И вдруг где-то впереди выстрел потряс вечерний покой долины. Ещё и ещё.

Река побежала быстрее. Замелькали частоколом береговые тальники. Ближе надвинулся отрог. Я поднимаю к небу ствол карабина, стреляю. Нам отвечают выстрелом. Стреляю ещё, и опять слышится ответный звук.

У Маи не хватает для нас скорости. Вот-вот долину накроет ночь.

До отрога остаётся с километр. Река, спрямив свой бег, несётся к нему и там, у последней скалы, обрывается белыми бурунами. Быстро тает расстояние… Ещё неуловимое мгновение. Но тут нас щадит поток — проносит к тиховодине за скалу.

Собаки вдруг все сразу попрыгали в воду и были отброшены течением вниз. Вижу, слева на пологом берегу палатки, костёр. На гальке стоят люди, они машут руками, что-то обрадованно кричат.

Но как только мы отплыли от скалы и нас можно было рассмотреть, восторг мгновенно исчез. Связанный верёвками Трофим, лежащий в спальном мешке Василий Николаевич, донельзя потрёпанный плот с одним веслом — произвели на всех удручающее впечатление. Первую минуту никто не знал, что делать. Да и я растерялся от радости.

Мы уже проплывали лагерь, когда послышался знакомый голос Хамыца Хетагурова.

— Что же мы стоим, ловите!

Двое рабочих бросились к нам вплавь. Я подал им конец причальной верёвки, и наше героическое судёнышко подтащили к берегу…

Не знаю, забуду ли я когда-нибудь этот плоский берег, усыпанный мелкой речной галькой, с дремлющими лиственницами под тёплым небом, горячий шёпот тальников и этих людей, онемевших от ужасного зрелища, которое мы собою представляли в момент встречи.

— Развяжите! — со стоном вырывается у Трофима.

Все смотрят на меня. В их глазах и протест и обвинение. Мне больно. Я опускаюсь к Трофиму. Спальный мешок и одежда на нём мокрые, в рыжеватой бороде запутались блестящие капли влаги. Пытаюсь развязать верёвки, но мокрые узлы прикипели к рукам. Кто-то резанул по ним ножом.

О, я хорошо помню эти ужасные руки, синие, с кровавыми браслетами.

Я помогаю Трофиму встать. Он улыбается, обнимает меня правой рукой, — в такие минуты не только другу, а и кровному врагу простишь обиду. Хетагуров подхватывает его слева, и мы сходим с плота на берег. Какими счастливыми были эти первые шаги прочь от опасности, от смерти!

Василия Николаевича снимают вместе со спальным мешком.

Вдруг снизу, из-за берегового тальника, вырывается Берта, несётся к нам. Тут мы оказываемся свидетелями сцены, умилившей наши сердца. Берта ещё, видимо, на реке узнала своего хозяина Кирилла Лебедева. Как очумелая, бросается на него, сбивает с ног, лижет его. Тот не сразу узнаёт давно пропавшую собаку. Но вот он захватывает её своими сильными руками. Посмотрели бы вы на эту сцену!

Мы все направляемся к костру. Пахнуло свежеподжаренным мясом. Вижу, на брезенте «накрыт стол» с претензией на какую-то торжественность: тут и бутылки спирта, и отварной молодой картофель, и городская закуска, и зелёный лук… В другое бы время порадоваться заботе друзей, а сейчас ничего этого не нужно.

— Давно вы здесь? — спрашиваю я Хетагурова,

— Часа три как пришли из Удского. Только успели установить рацию, как с борта самолёта нам сообщили, что обнаружили плот в десяти километрах отсюда. Мы выставили сторожевой пост на скале, накрыли стол, хотели встретить, как положено, но получилось не совсем…

— Ничего, всё наладится. Мы пережили свою смерть, — это самое главное.

Собираемся у костра. Трофим немного размялся. У Василия Николаевича такое отчуждённое лицо, словно у него не осталось ничего в жизни. Он зарылся в спальный мешок, тихо плачет. Над ним склонились товарищи. Мною овладевает усталость, от которой, кажется, можно умереть. Я не борюсь с нею, рад, что пришёл её час. А на лицах друзей ожидание, они хотят знать, почему плачет. Василий, почему у Трофима на руках кровавые ссадины? Но я не хочу об этом вспоминать.

— Кирилл! — обращаюсь к Лебедеву. — Достань из нашего груза большой полог, натяни его. Я лягу спать.

— А ужинать? — спрашивает Хетагуров.

— Это после, всё — после, когда мы придём в себя.

— Может быть, ты скажешь хотя бы в нескольких словах, что случилось с вами?

— Что случилось… Вот вам мой дневник, написан он неразборчивым почерком, но ты, Хамыц, прочтёшь.

Над далёким горизонтом потух закат. Ещё не окрепли редкие огоньки звёзд, а уж долину накрыло мраком. Тайга, убаюканная прохладой, засыпала. Где-то в чаще, не добежав до нас, заглох ветерок.

— Спокойной ночи! Ты, Трофим, ляжешь со мною.

Он не удивился.

Я сбрасываю с себя жалкие остатки одежды. Забираюсь под полог. Полное ощущение, что нас выбросило на благодатную землю, и уже не нужно напрягать мышцы, бороться с бурунами, здесь всё к твоим услугам… Я засыпаю, точно опускаюсь на дно тёплого озера.

В полночь пробуждаюсь внезапно, словно от набатного звука. Где я? Напрягаю память: в голове неясные обрывки вчерашнего дня. Узнаю рёв бурунов под скалою. Открываю глаза. Рядом лежит Трофим. По полотняной стене пляшут огненные блики костра. Слышится людской говор.

С трудом приподнимаю полотнище полога. Непроглядным мраком окутана тайга. Стоит она, не шелохнётся, спит. Огонь, вспыхнув на миг, осветил картину. Хетагуров, сложив по-кавказски калачиком ноги и наклонившись к огню, читает вслух дневник. Техник Кирилл Лебедев сидит рядом, обхватив загрубевшими руками согнутые колени, хмурит густые брови. Радист Иван Евтушенко, светловолосый парень с задумчивым лицом, топчется у костра, сушняк в огонь подбрасывает, а сам нет-нет да и прислушается, покачает головою.

Вижу: не торопясь поднимается десятник Александр Пресников, добродушный великан. Расправляет могучие плечи, широченными ладонями растирает затёкшие ноги, удивляется вслух:

— Приключится же этакая чертовщина!… — и, зачерпнув из котелка чай, стоя пьёт.

Филька Долгих — щупленький, с быстрыми птичьими глазами, — сидя, подпирает спиною толстую лиственницу. Вот он левой рукою достал из кармана кисет, отрывает бумажку, мнёт её, насыпает махорки, подносит цигарку к губам, хочет слепить её, да так и замирает с открытым ртом, повернувшись к Хетагурову.

У забытого всеми «стола» Кучум караулит пахнущие куски мяса, нанизанные на деревянные шомпура. На хитрющей морде полнейшее безразличие, а сам незаметно подползает всё ближе и ближе.

— Кучумка, нельзя при людях! — ласково окликает его Филька.

Тот дико косится на него, нехотя отходит к исходной позиции, чтобы начать всё сызнова.

Пламя пляшет, подкормленное смолевыми сучьями. Скачут изломанные тени деревьев, гримасничают лица слушателей. Самое глухое время ночи, ни шороха, ни звука — предрассветный час. От реки сплошным маревом наплывает густой белёсый туман. Цепляясь за влажные кроны дремлющих елей, он хочет подняться к простору, но густой ночной мрак прижимает его к стоянке.

Голос Хетагурова слабеет…

Сон не вернулся ко мне. Лежу в полузабытьи. Это первая ночь, когда я освобождён от мрачных мыслей и отчаяния. Ко мне возвращается раскрепощённый разум. Я ещё далёк от экспедиционных дел, от суеты житейской. Но пережитое уже отступает в прошлое, боль смягчается. Знаю, слово «Мая» мы долго будем произносить с гордостью, преклоняясь перед непримиримой первобытностью реки.

А как же с Василием Николаевичем, с Трофимом? И об этом после.

Скоро смолк говорок. Затух костёр. Лагерь уснул. Поднялся месяц, и его голубоватый свет пронизал поредевший туман.

Я выбираюсь из-под полога. Дует леденящий ветерок. В тайге, прихваченной ночною сыростью, копятся холодные синие тени. Над мутной сталью реки тают лёгкие клубы серебристого пара. А вдали над грядами тёмных хребтов широко и ясно разливается по небу голубоватый рассвет.

«Утро… утро… утро…» — твердит какая-то пичуга.

Долго стою я неподвижно, опьянённый великолепием первого утра вернувшейся жизни. Окружающий мир кажется мне обновлённым, более доступным и понятным, чем когда-либо, и я смело вхожу в него с твёрдой жаждой продолжения. И вдруг слабый крик чайки вырывает меня из раздумья. Белым лоскутом кружится птица над бурунами. И всё кричит, кричит… Неужели это та добрая чайка, что звала нас с собою с камня? Но почему и теперь её крик полон печали?

Нет, память не обманула меня, мы действительно среди своих, и завтрашний день уже не вызывает тревоги.

Я бесшумно возвращаюсь под полог и, раскрепощённый от всех бед, надолго засыпаю.

Странно устроен человек: после такой встряски нам оказалось достаточно суток покоя, чтобы прийти в себя. И вот уже всё пережитое постепенно уходит в прошлое, одно забывается, другое иначе расценивается, и только узлы главных событий остаются навсегда в памяти.

Нас окружают заботой. Ни слова об экспедиционных делах. Но жизнь сама незаметно подводит тебя к ним. Вначале я осваиваюсь с лагерем, таскаю воду, хожу в лес за дровами и никак не могу избавиться от ощущения какой-то новизны в окружающей обстановке…

Затем начинают всплывать на поверхность и дела полевых подразделений, тревожившие меня в начале путешествия по Мае. И хотя я ещё часто обращаюсь к прошлому, я чувствую, что настоящее овладевает мною — всё постепенно возвращается на своё место.