Последний раз оттачиваю огрызок карандаша, привязанный к тетради, сосредоточиваю свои мысли на заключительной записи.
В памяти сразу возникают старики с их печальной судьбою. При мысли, что мы вне опасности, окружены заботой друзей, уютом и нас не терзают муки голода, — становится не по себе. Выберутся ли проводники из этих пустырей, и, если они унесли с собою обиду на нас, — сумеем ли мы когда-нибудь оправдаться перед ними?
Теперь можно подвести итог нашему путешествию.
Мая, несмотря на свой буйный нрав, не может служить препятствием для проведения здесь необходимых работ. Но люди, попавшие на реку, должны соблюдать осторожность и уметь уважать опасность. Слабого человека она может напугать своею дикостью, высоченными береговыми скалами, свирепым рёвом. Но к этому можно привыкнуть. Мы здесь новички, и Мая серьёзно занималась нами. Это позволит теперь найти более правильное решение на будущее. Мы твёрдо знаем, что по Мае порогов нет, что на плоту и на долблёнке рисково спускаться по ней в малую воду, зато в половодье, когда река превращается в мощный поток, вас пронесёт без аварии. Конечно, при наличии хорошего кормовщика.
Организовывать работы на Мае можно только снизу по реке, передвигаясь на долблёнках. Это потребует от людей много физических усилий, особенно от шестовиков, которым придётся гнать против течения гружёные лодки. При таком способе передвижения всегда имеется возможность заранее осмотреть перекат, обойти препятствие и на быстрине поднять долблёнку на верёвке. В этом случае меньше риска и больше уверенности.
Поскольку сами работы будут проводиться на водораздельных линиях хребтов, подразделениям выделим оленей для заброски грузов от реки.
Если мне ещё раз представится случай проплыть по этой своенравной реке я непременно воспользуюсь им, но отправлюсь на резиновой лодке с брезентовым чехлом. Думаю, пройти на ней можно при любом уровне воды в реке[13].
Итак, Мая открыта для дальнейших исследований!
Я выбираюсь из-под полога, пора собираться в путь. Трофим сидит на спальном мешке у ног Василия Николаевича, косит упрямые глаза. Ничего не замечает, дикий, недоступный. Кажется, только дотронься до него, только окликни, как он взорвётся. Нет, Трофим не уедет отсюда. Как ошибаешься ты, мой бедный друг, что одним внушением можно избавиться от такой болезни!
Рядом с Василием Николаевичем Лебедев пишет письмо своей жене. Вот он поднял голову, и тотчас его поймал взгляд больного.
— Кирилл, мы давно с тобою вместе, скажи хоть ты, отрежут мне ноги?
— Ты уж слишком. Всё останется при тебе, вот увидишь. Домой явишься как огурчик.
— Кому я теперь нужен — калека. — И опять в его голосе безнадёжность, тоска по жизни. — Разве на лыжах плохо я ходил, — продолжает Василий. — Помнишь, Кирилл, как мы на Подкаменной Тунгуске медведя гнали с тобой по снегу? Только что я из чащички высунулся, а он поверни на меня. На задки! Здоровущий, сатана, да злой. Вижу, сворачивать поздно. Наплываю на него, винтовку выбросил вперёд, да осеклась она. Оробел тут и я, а медведь как фыркнет, всего меня захаркал, лапой замахнулся, хотел заграбастать, да ты вовремя пулю пустил… Теперь уж больше такого не будет…
Я не могу слышать его голоса, видеть его беспредельной тоски по ушедшему времени. Как тяжело ему расставаться с нами, с тайгою, где прошла добрая половина его жизни. Какими словами вселить в него веру в то, что всё обойдётся хорошо? Но обойдётся ли? И от этой мысли во мне всё леденеет.
Лебедеву тоже больно слушать его слова. Он отрывается от письма.
— Послушай, Василий, — говорит он деловито. — Вернёшься домой из больницы, посади мне новую сплавную сеть.
— Ты думаешь, я смогу работать? — и в его голосе появляется какая-то надежда.
— Ряж сплетёшь сам, ячею делай покрупнее, высоту сети пускай с метр, думаю, хватит.
— Конечно, хватит. А дель и грузила у тебя припасены?
— Всё лежит дома у Нюры.
— Сеть-то тебе понадобится нынче, да успею ли я скоро вернуться из больницы?
— Там тебя не задержат, а дома поторопишься, — и Кирилл начинает укладывать его с такой нежной заботой, что ему удаётся совершить чудо, утешить больного. Василий Николаевич вдруг смолкает, успокаивается и, обнадёженный, засыпает.
Шальная туча заслонила солнце. С неба упал на тайгу журавлиный крик. Вот и осень пришла, не задержалась. Взглянул на голец и удивился: вершины уже политы пурпуром, уже пылают по косогорам осенние костры. Но долина ещё утопает в яркой зелени тайги.
Осень здесь обычно короткая. Незаметно отлетят птицы, притихнут реки, оголятся леса и нагрянут холода. Зима часто приходит внезапно вместе со свирепыми буранами, и надолго, больше чем на полгода, скуёт землю лютая стужа. Чувствуется, скоро наступит этот перелом в природе, а работы у нас здесь ещё много, слишком много…
— Чайку не хотите? — спрашивает Трофим и вдруг вскакивает, настораживается.
— Копалуха!… — говорит он таинственным шёпотом.
«Ко-ко-ко-коо-коо…» — доносится ясно из чащи.
Трофим бросается в палатку, шарит в вещах, достаёт мелкокалиберку, долго ищет по карманам патрончики. В глазах азарт, второпях не может зарядить винтовку, а из лесу доносится чётко:
«Ко-ко-коо-коо…»
Трофим скачет на звук, спотыкается о колоду, на кого-то чертыхается. Давно я не видел его в такой горячке.
— Стой, не стреляй, своих не узнаёшь! — и я вижу, как перед Трофимом из-за ольхового куста поднимается Филька. Морда довольная, будто только что кринку сметаны съел.
— Это ты, дьявол, кричал?
— Троша, не сердись, в наш век всему есть оправдание! Вот послушай, — Филька усаживается на валежине, прикрытой густым мхом, предлагает рядом место Трофиму и начинает рассказывать.
Слова он выпаливает с каким-то треском, беспрерывно жестикулирует руками, как бы стараясь восполнить ими то, что не может выразить языком. Одновременно ему помогают и глаза, и брови, он гримасничает, то вскакивает и начинает наглядно изображать какую-то сценку, то тычет себя в грудь кулаком. Словом, Филька весь, как есть весь, участвует в рассказе, где, чаще всего, герой он сам.
Вот он любовно кладёт свою руку на плечо Трофима.
— Я хотел тебя, Троша, поманежить. Побегал бы ты по чаще, поискал бы копалуху, да побоялся, как бы по мягкому месту свинцом не угадал. Вчера меня за такие дела чуть-чуть не столкнули в пропасть. Стою на скале, вас караулю, орешки стланиковые пощёлкиваю, а наши все сидят на берегу, насупились, как сычи перед непогодой, ждут, когда я пальну из ружья, знак подам, что вы плывёте. Дай-ка, думаю, развеселю их малость. Разрядил винтовку, приложил конец к губам и заревел по-изюбриному. Вот уж они всполошились! Хетагуров кинулся в палатку за пистолетом. Кирилл Родионович схватил карабин, в лодку, второпях чуть было не утоп. Кое-как переплыл — и давай скрадывать… Мне-то хорошо видно сверху, как он вышагивает, словно гусь, на цыпочках, глаза по сторонам пялит или вытянет шею, прислушивается. Чудно смотреть со стороны, страсть люблю!…. Вижу, он уже близко. Приложил я к губам ствол, потянул к себе воздух, ан не ту ноту взял, сфальшивил, ну и сорвалась песня. Родионыч сразу смекнул, в чём дело, бежит ко мне, ружьём грозится. Ну, думаю, Филька, конец тебе, добаловался. Стопчет, и пойдёшь турманом в пропасть. Да хорошо, не растерялся — давай стрелять в воздух, а сам кричу: плывут, плывут! Тот сразу размяк, остыл. «Ну, чёрт желтопузый, — говорит он — твоё счастье, а то бы уже бултыхался в Мае!» А меня, веришь, смех распирает. Где плывут, — спрашивает Родионыч и конкретно хватает меня одной рукой за чуб, а другой за сиденье. — Показывай, где плывут?! — У меня мозга сразу не сработала, не знаю, что соврать. И вдруг от вас выстрел. Тут я ожил, попросил повежливее со мной обращаться.
Спускаемся мы со скалы к реке, я и говорю ему: пусть Хетагуров не охотник, сгоряча бросился, а ты, Родионыч, чего махнул через реку, неужто поверил, что в августе может реветь изюбр?
– Тебе, чёрту, шуточки, — отвечает он, — а я, посмотри, поранил ногу.
— К чему ты людей баламутишь? — спрашивает, уже успокоившись, Трофим.
— Так ведь, Троша, живём мы только раз, как сказал наш великий Саша Пресников, а он это точно знает. От такой кратковременности я и шучу.
Филька давно работает в экспедиции. Родных у него нет, семьи тоже, и никакой Наташки, весь он тут с нами. Филька принадлежит к категории людей, для которых жизнь в городе или в деревне — тюрьма, а всякое накопление ценностей — тяжёлая ноша. В нём живёт дух бродяги. Это и привело его к нам в экспедицию несколько лет назад. Тут он и обосновался.
На работу Филька хлипкий, как говорят его друзья, но на шутки, на выдумку — горазд. С ним не заснёшь, пока он сам не выбьется из сил. Он не даст унывать. Всюду он желанный гость. Все горой за него.
…Трофим принёс к костру свой приёмник, начинает испытывать его. Решаюсь ещё раз поговорить с ним.
— У меня есть интересный план, — начинаю я. — Мы отвезём Василия в Хабаровск, затем полетим с тобою в Тукчинскую бухту, обследовать район будущих работ.
Трофим привинтил обратно только что снятую крышку, отставил приёмник в сторону и, не взглянув на меня, не сказав ни слова, ушёл в лес.
— Одичал мужик, — сказал Филька серьёзно, когда его скрипучие шаги смолкли за чащею.
Я не знаю, что делать? Упрямство Трофима меня окончательно обезоружило: оставить его здесь нельзя и уплыть без него не могу. Теперь-то уж можно было бы пожить без тревоги, так нет: она всё ещё плетётся следом.
Ко мне подсаживается Лебедев.
— Работы тут у нас много, оставьте Трофима, — начинает он выкладывать давно созревшие мысли.
— Ты с ума сошёл! Не вздумай сказать ему.
— Он не поедет, зачем упрямитесь? А уж ежели приступ повторится, тогда отправим, сам не поедет — увезём связанным.
— Это, Кирилл, не выход. Не наделать бы глупостей. Ты не представляешь Трофима в невменяемом состоянии.